Слушай, Светлый, отпустил бы на волю - и зачем меня терпела бумага? Я писал ее с конца. Я все понял - до имен, еще до первого шага, и ни раз, ни два, ни двадцать так делал... От финала. С безнадегой побега. А она себе летела и пела, и не знала, что я начал - со снега, до которого - снега и любови, до которого надежды и войны... Мне бы под руку толкнуть ее, что ли, прошептать ей - обернись, это волны - от всего того, что было не жалко, от всего того, что вдрызг прогорело - отбегают от песка шаг за шагом, чтоб вернуться вспять - стеною и гневом. А она не помнит, в коем-то свете, а она не помнит, в коем-то годе, а она слова бросает на ветер, не задумываясь, что там восходит: прорастают, безнадежно и право - на оплату нашей грешной печали, семена огня в редеющих травах, и снега огню всегда не прощают. Это ветры собираются в судьбы, принимаются выращивать бурю. Где смеяться ей, и все твердить "будет" - не оглядываясь, что караулит. Что на легкость ее и на беспечность в бесконечном - где-то - зрительном зале, собираются и Время, и Вечность, а они предпочитают кровавей... Слушай, Светлый, там - где встать виноватым мне - каким мне словом с ней расплатиться? А она - про хорошо и про радость, а я знаю, до конца - три страницы, на каких не предусмотрено "завтра" - только снег. И неизбежность потери.
Если б мне суметь забыть, кто тут автор, и совсем немного сесть да поверить!