С раннего детства я сама себе рассказывала сказки на ночь, сама себя катала на санках и отлично знала, чья мать прядет черную шерсть - так в наших краях говорят о тех, кто растет нелюбимым ребенком в семье. Белый фартук, темный взгляд, скорая на расправу рука. Мой отец, вышедший в отставку палач, тихий и улыбчивый, как все палачи, не замечал ничего, как в конце концов не заметил и самой смерти. Моя мать тоже ее не заметила: продолжала прясть черную шерсть, которую по понедельникам я носила перекупщикам на городской рынок. Как-то раз поздним вечером с одним подгоревшим краем и другим, черносливово-черным, деревенский мельник подкараулил меня на опушке леса. Это был пожилой человек, обстоятельный и непьющий. Пока моя душа испуганно смотрела сквозь щели тела на его бородавки, - так, должно быть, прячущаяся в сарае девушка смотрит на ворвавшихся в деревню солдат, - он добросовестно пытался лишить меня девственности, которая оказалась прочной, как промышленный целлофан. Он здорово запыхался, бедняга; он перепачкал меня в муке и подарил желтого, как снег у солдатской казармы, петушка на палочке в обмен на молчание. Леденец пришелся мне по вкусу, но муха, которая пару раз присела на него, рассказала о произошедшем майскому жуку, жук - кроту, крот - полевой гадюке, гадюка - ворону, ворон - ангелу, а ангел доложил о случившимся со мной господу-богу, который и ударил в мельника молнией, когда тот на следующее утро вышел помочиться в речку.
Вторым стал мой брат, один из семи братьев, если быть точной. Я не смогла рассмотреть его лица, но от возмездия за грехи не спрячешься даже в темноте: не прошло и недели, как он сломал себе шею, сверзившись с голубятни. Его смерть заставила меня задуматься: кажется, эти двое что-то разбудили во мне. Я и сама не могла понять, что именно: чувственность, похоть или, может быть, любопытство? У нас говорят: "Разнашивая обувь, поневоле натрешь себе пятки". Деревенский пастор с лицом желтым и квелым, как амарант, и зубами цвета кофе, казался мне вполне пригодным для того, чтобы испытать на нем свои чары, но опыт получился двояким, двояким в буквальном смысле: пастор позвал на помощь викария, дюжего и неутомимого малого, так что только мучительная смерть обоих от поддельного церковного вина смогла немного утолить мою боль в паху.
Были и другие, всего человек пять или шесть. Кто-то соблазнил меня, кого-то соблазнила я сама. Помню одного гостившего в наших местах городского щеголя: дерзкий, как Терсит, и такой же уродливый, он ел только овсянку, носил твидовые пиджаки и переводил с английского. Он мне нравился, но и овсянка, и пиджаки, и переводы оказались похожи на оригинал, как приснившийся Вестминстер на свое отражение в воображаемой Темзе. Так, я слышала, выразился заезжий критик, заглянувший на его похороны. Этот тоже пускал в мою сторону быстрые, как уклейки, взгляды, и только жестокая дизентерия, чуть не уложившая меня в могилу, уберегла от могилы его самого.
Едва дождавшись моего выздоровления, мать пристроила меня санитаркой в ближайший дурдом: жители окрестных поселков, пользуясь выгодой своего географического положения, с удовольствием сходили с ума.
Человека называют душевнобольным, когда хотят сказать, что у него не все дома. Сомнительный термин. Представьте себе: душевноздоровый человек собирает дома всех родных и близких, запирает дверь, завешивает окна и, стоя во главе стола, предъявляет к осмотру огромную, здорового красного цвета душу. Среди обитателей орехового дома имелись и такие, как, например, скрывавшийся от кредиторов барыга, прочих же выжили из ума без спроса поселившиеся в их уме постояльцы. Три-четыре эпилептика, анорексичка, самоубийца-неудачник; парочка неразлучных, как попугайчики, маразматиков; лежачий полицейский, вообразивший себя "лежачим полицейским"; задумчивый, как торговый автомат, продавец торговых автоматов; водопроводчик с потеками ржавчины, разговаривающий на языке воды с сантехническим стояком в ванной комнате, и совершенно безумный поэт, помешавшийся на почве вендетты, которую он лелеял в отношении своего издателя: "Месть слаще жизни!" Ювенал, скорей примите люминал. Этот доставлял мне массу хлопот своей привычкой ходить под себя, и однажды я потихоньку приласкала его в больничном туалете.
Это немного скучно - с утра до вечера выносить утки за сумасшедшими, но директор был добр ко мне. Рыжий и скользкий, как наш центрально-европейский суглинок после дождичка в четверг, пятницу, а также остальные дни недели сырой и теплой зимы, он обожал покойное кожаное кресло, в котором и скончался от апоплексического удара, всего-то уговорив меня на минутку присесть к нему на колени.
Жила-была... Нет, волнение не дает мне говорить. Жила-была глупая девчонка, которая с первого взгляда влюбилась в того, кого прислали на замену покойному - не креслу, разумеется, а директору. Помню, как увидела его в первый раз. Внутри бушевали безумцы, снаружи - непогода. В компании двух мокрых чемоданов он стоял, повернувшись спиною к печке, и его плащ дымился, как будто за окном лилась не вода, а раскаленная сера. Доктор Тауфс - так его звали - и в самом деле был похож на падшего ангела, которого сослали в наше захолустье за невесть какие грехи: длинные, словно запорошенные антрацитовой пылью ресницы, кудрявая ассирийская бородка и голос, от звуков которого внутри меня что-то начинало вибрировать и звенеть, как склянки в аптечном шкафу, когда, бывало, идешь мимо с тяжелой стопкой серых сырых одеял. Никогда раньше мне не доводилось видеть таких интересных мужчин. Он курил сигары и одевался в черное; он носил кольца и персти, всего четырнадцать перстней и колец, которые снимал перед обходом и с легким звоном опускал в хрустальную шкатулку, чтобы та, как гроб, хранила его красоту до самого вечера. Она была ослепительна, эта красота, на которую я смотрела жмурясь, из-под руки, как зрячие смотрят на солнце, а слепцы - на луну, и даже закрыв глаза, я видела его образ, который светился на обожжённой сетчатке по ту сторону моих век. "Этиология", - прочитала я название книги, которая лежала у него на столе - "раздел медицины, изучающий причины и условия возникновения болезней". Что послужило причиной странного недомогания, которое я испытывала при одной мысли о нем - озноб, мурашки по коже, щекотка внизу живота? Почему, несмотря на горевший во мне пламень искушенья, я старалась держаться от него подальше? О, как горчит бесцветная помада, такая же, как у него. Какая сладкая мука - каждую ночь видеть его во сне и даже видеть во сне его сны - разноцветные миражи бреда в раскаленной до бела пустыне постели. Они были похожи на фильмы ужасов, его сны: похахатывающие хахали с собачьими головами и чудовищной эрекцией, желтозубые клоуны, похотливые медведи из неизвестной мне сказки ("kto ebal moyu Mashu i vsyu vyebal?") и среди них - худенькая, с темными, как будто сонными глазами девчонка в простой, но отлично пошитой серой юбке чуть выше колен. Съездив в город, я украла себе такую же, и доктор Тауфс впервые обратил на меня внимание. Набравшись смелости, я призналась ему, что ненавижу клоунов, и он, подняв бровь, посмотрел на меня с интересом. Я слышала, что директор наводил обо мне справки в поселке, а однажды вечером он пригласил меня к себе в кабинет и уложил на кушетку, но совсем не затем, о чем я, было, подумала. Его мягкий голос вдруг ставший твердым, - так вода переходит из одного агрегатного состояния в другое - приказал мне... Я так и не смогла вспомнить, что именно он мне приказал, когда пришла в себя.
Не знаю, что ему удалось узнать, но только с тех пор директор не спускал с меня глаз. Пока я мыла пол в его кабинете, он, задумавшись, подолгу смотрел на меня, размешивая в пустом стакане воображаемый сахар. Мне было и лестно, и жутко, что эти невидимые маневры мысли касались моей припухшей, как десна, души. С нетерпением и страхом я ждала, когда меня снова уложат на ледяную, как смерть, кушетку.
***
Погода выдалась ненастной, как в ночь его приезда. Рявкал гром, движения тёмных ветвей за окном были похожи на жесты глухонемых. Лежа в темноте, сантехник с тревогой прислушивался к возбужденному шепоту воды. Даже из-за закрытой двери было слышно, как тяжело вздыхает лежачий полицейский.
- Ты милая девочка, - говорил доктор Тауфс, лаская меня нежным взглядом своих карих глаз. - Мне нравятся луковицы твоих георгинов, уже пустившие первые ростки, и узкие бедра, как будто сделанные из слоновой кости. Мне по душе твоя вечнозеленая пластиковая юность, похожая на могильный венок. Увы, мы не можем быть вместе, ты и сама это знаешь. Но есть один способ...
"Светла душа у девицы, темна у ее ухажёра", так говорят в наших местах о тех, кто любит пожирать девичьи уши... Внутривенная инъекция, холотропное дыхание, сверкающий, разноцветный туман. Когда он рассеялся, мне стало ясно, почему доктор назвал этот способ терапевтическим: замкнутое пространство его сознания, куда он переместил меня, оказалось точно таким, каким я видела его в его снах - прокуренное небо, откуда время от времени сыпался то ли снег, то ли сажа, и бесконечное белое поле, похожее на сброшенный на пол грязный больничный халат, в чьих неряшливых складках, как вши, отвратительно копошились личные демоны доктора Тауфса, - псоглавцы, медведи, клоуны - бесконечный ряд спущенных с цепи похотливых чудовищ, от которых он намеревался избавиться при помощи меня. Вот кто-то из них, горбатый, как виселица, одним быстрым движением - так срывают последний лист в настенном календаре - сорвал с меня юбку; другой, коричневой и жгучий, как йод, впившись губами в мои, прокусил мне язык; еще один, отвратительный, поросший грибами, как гнилая колода, повалил меня на спину и принялся облизывать мою грудь. В отчаянии я взывала к своему возлюбленному, но лишь насмешливое эхо отозвалось на мой крик о помощи. "Негодяй запер меня в своей голове!" - захлебывающаяся кровью мысль в ужасе метнулась в поисках выхода. Смерть - вот выход из любой ситуации, но выхода не было. Выхода нет и не будет, потому что доктор Тауфс сказал мне правду: замыкая порочный круг, снова и снова возвращаясь к исходной точке, мы действительно будем вместе, - выгребная яма моего тела и угольная яма его души, два проклятых одиночества, вечно перемалывающие друг друга в пыль, как безумные мельничные жернова.