...Над Вембергом бушевала метель. Мягкие липкие хлопья, кружась, опускались на землю, превращая улицы в заснеженные ущелья между утесами домов. Ренна, еще не успевшая замерзнуть, походила сверху на извилистую ленту; Рыбий остров смотрелся на ней, как белая заплата. Снег одевал Вембергский собор, оседал на задранных к небу мордах горгулий, словно маска, и казалось: у метели нет начала и не будет конца.
А в "Сосновой шишке" было жарко и шумно.
Эрвин сидел в дальнем углу, прислонившись спиной к стене, сосредоточенно хмурился, придумывая рифму к слову "старуха", и вертел в пальцах перо. Пальцы у него были длинные и тонкие, как у дворянина. Перед Эрвином лежал лист бумаги и стояла кружка пива - судя по осевшей пене, в последний раз к ней прикладывались уже давно.
На другом конце стола резались в "шестерку" Карл и Этьен. Этьен - пухлые щеки раскраснелись, лоб лоснился от пота - потряхивал стаканчик с костями, поднося его к самому носу и щурясь подслеповато; Карл, угрюмый и бородатый, флегматично пускал кольца дыма в закопченный потолок.
Тощая Клара прошла между лавок, плюхнула на соседний стол две миски бобовой похлебки; на ее переднике темнело пятно от пролитого пива. За соседним столом расположились Ульрих, Вальтер и Клаус.
Остальная часть харчевни терялась в чаду и дыму - там стучали кружки, требовали выпивки, и кто-то из школяров затянул Gaudeamus. Слепой скрипач, пристроившись у двери, наяривал "Мою милашку"; пахло потом, табаком и жареным мясом.
Эрвин склонился над листом и заскрипел пером, дописывая очередную строчку. По столу, подпрыгивая, покатились кости: Этьен наконец решился и, судя по удовлетворенному возгласу, выиграл.
- Фартит тебе сегодня, - равнодушно сказал Карл. Постучал о стол, выколачивая трубку, и полез в поясной кошель, зашуршал кисетом. Звякнули медяки. - Держи свои звеняшки. Только кубусы подбери: греметь надоело.
- Ага. - Эрвин поднял голову, обмакнул перо в чернильницу и с размаху поставил точку. Прищурился - глаза начали слезиться от дыма; вслух прочитал:
- Тебе, Этьен, питух и враль,
Пока не забрала тебя старуха,
Я обещать хочу "Морскую даль",
Чтоб вволю ты свое потешил брюхо
И Карлу кулаком отвесил в ухо.
Ему же подарю я "Две бутылки",
Чтоб он, весь пропитавшись винным духом,
С Агнессой страсти предавался пылкой.
Этьен заржал, ткнул приятеля кулаком в бок; насупившийся Карл молчал, пуская к потолку очередное колечко дыма.
- Эй, Эрвин, - обернулся Ульрих; лицо у него было крупное, продолговатое - совершенно лошадиное. - Никак начал осваивать жанр "обещаний навыворот"?
- Жанр обещаний навыворот, - ответствовал поэт, - я освоил еще в нежном детстве, когда за поцелуй подарил соседской девчонке все яблоки с отцовской сливы. Нет, Ульрих, я просто пишу стихи, и раз уж ты меня перебил - изволь в качестве штрафа занять в них место.
Прикрыв глаза, он на мгновение задумался, потом улыбнулся и продекламировал:
- Я Ульриху дарю свою попону.
Он ржет, как мерин, - в ней пускай и ходит -
И замок Гартин, что лежит по склону;
Пусть он занудством гартинцев изводит.
Школяры дружно загоготали, приветствуя удачную шутку, и даже сдержанный Карл слегка улыбнулся. Ульрих покраснел, не нашелся, что ответить - наконец махнул рукой и уткнулся в тарелку, торопливо заглатывая одну ложку супа за другой.
Эрвин поморщился - запах похлебки напоминал о том, что у него во рту с утра не было ни крошки. Потянулся к пиву и обнаружил, что оно уже выдохлось. Сделал глоток - напиток был теплым, мутным и горьковатым на вкус.
- Себе же обещаю я немножко:
Звезду, что светит прямо мне в окошко, - проговорил поэт задумчиво.
На самой границе видимости нарисовался вышибала. Он был высок и широкоплеч, настоящий громила. Наклонился, выволок из-под скамьи дошедшего до кондиции студиозуса, ощупал кошель. Сноровисто извлек оттуда деньги и повел парня к выходу. Пьяненький школяр едва не висел на вышибале; порывался остановиться, что-то сказать, вернуться - но беспощадная рука громилы направляла его к двери.
"Словно черт, что тащит грешника в ад", - поежился Эрвин. И заорал, для верности грохнув кружкой об стол:
- Эй, Клара! Тащи сюда еще пива! Я желаю напиться!
К полуночи он успел изрядно набраться. Стоял на улице, нетвердо чуя под собой землю; дома вокруг раскачивались, как корабль в шторм. Кабак остался за спиной; в нем все еще играли - даже сквозь прикрытую дверь доносилось повизгивание измученной скрипки. В лицо Эрвину летели сотни и сотни снежинок - цеплялись за капюшон, оставаясь на нем меховой опушкой, пробирались под воротник плаща, капельками оседали на бровях и ресницах. Мостовую замело; улица была пуста - даже ночной сторож не высунулся бы сегодня из дома, чтобы обойти вверенные ему кварталы.
Мир наконец-то обрел некое подобие устойчивости, и Эрвин зашагал в темноту, сгибаясь под ударами метели.
За домом в узеньком переулке кто-то стоял. Невысокая фигурка, закутанная в плащ, придерживала капюшон, чтобы его не снял порыв ветра, и время от времени убирала с лица длинные волосы.
- Пр-ривет, кр-расавица. П'шли с... со мной. Ч'м зубами щ-щелк'ть от метели - о! - луч-че кувыркаться на п'стели. Хэй, мой... к'шелек р-р-р'спух от денег!
Девушка кивнула, подошла поближе. Ее башмаки оставляли в снегу аккуратные круглые отпечатки - невольно бросалось в глаза, что начинались они там, где девушка стояла; других следов в переулке не было.
"Прилетела", - ошарашенно подумал Эрвин и тут же забыл об этом: незнакомка стояла совсем рядом, только протяни руку. Макушкой она едва доставала ему до ключицы. Юноша попытался небрежно обхватить ее за плечи - промахнулся, тяжело навалился; девушка обняла его за талию, помогла выпрямиться.
- Идем, - негромко сказала она.
...Они шли по улице сквозь ветер и снег. Эрвин размахивал рукой, горланил: "Налей, виночерпий, мне в чашу вина" - и командовал на перекрестках, куда сворачивать. Девушка молчала, не поднимала головы - глядела на мостовую. Шагала быстро - только поскрипывали башмаки; волосы выбились из-под капюшона, свисали мокрыми прядями.
Последним, что запомнил Эрвин, была черная лестница в доме госпожи Крениг, по которой он обычно поднимался в свою мансарду.
Он проснулся от бьющего в глаза света. Закрыл лицо рукой, проморгался, попутно восстанавливая в памяти вчерашнее; потом повернул голову и увидел ее.
Она сидела на табурете, сложив руки на коленях. Солнце било ей в спину, зажигая золотом светлые волосы, и от этого казалось: вокруг ее головы пылает нимб. Ее глаза были глубокими и лучистыми, как звезда, что заглядывала ночью в окошко мансарды, и простое серое платье, что было на ней, показалось обомлевшему поэту прекрасней королевского пурпура.
- Привет, - улыбнулась девушка. - Я Марта.
Эрвин сел на кровати. Поморщился, спуская ноги на пол - голова немного гудела после попойки - и спросил:
- Кто ты, что делала вчера там, в переулке, и почему пошла со мной? Да, и отчего ты до сих пор тут? Отчего не унесла что придется, пока я спал - хотя видит Бог, красть у меня почти нечего...
- Я Марта, - терпеливо повторила девушка. - Ты позвал, я пришла. Потом ты привел меня сюда, и я ждала, пока ты проснешься.
"Проклятие, - подумал Эрвин, растерянно запуская в волосы пятерню. - Совсем рехнулся..." А вслух произнес - не хотелось молчать: - А родня у тебя есть?
- Мамы никогда не было, - покачала головой Марта. - Есть отец, но он далеко.
Эрвин подошел к окну. Выглянул - по улице катилась телега, нагруженная бочками, оставляя глубокие следы колес; за ней семенил мальчишка. Карниз напротив сверкал нетронутой белизной. Обернулся - девушка была в комнате и не собиралась пропадать.
- Слушай, - заговорила она жалобно, - ты не мог бы принести немного дров? Тут очень холодно, у меня пальцы немеют.
"Да кем она меня возомнила - Крезом, что ли?" - возмутился Эрвин; вслух фыркнул ядовито:
- Ага, всенепременнейше, госпожа неженка. Вот прямо щас пойду и куплю.
- Я могла бы починить тебе рубашку, если бы ты дал мне иголку и нитку. Она порвалась, - робко пояснила Марта. Ее взгляд был чистым и невинным - Эрвину невольно стало стыдно. Он понял, что выставить ее на улицу не в силах.
Прошел к кровати, стараясь не смотреть на девушку. Подхватил с тюфяка плащ - одеяла отродясь не водилось; пробормотал, застегивая на горле пряжку:
- Слышь... Шла бы ты лучше отсюда все-таки. Поживиться у меня нечем - тюфяк с клопами да табурет с ногами; в кармане ветер свищет - это я тебе вчера так сказал, про кошелек-то... Беги домой, к папе-маме...
Затворял он за собой дверь успокоенный. Был уверен: девчонке надоест мерзнуть - отправится, откуда пришла. Только немного щемило сердце: точно в голодную пору стоишь у витрины колбасника, и ни монетки не завалялось в дырявых твоих карманах.
Этьен нашелся в "Морской дали" - третьем по счету кабаке, куда заглянул Эрвин в поисках собутыльника. На левой скуле у него красовался синяк, губа вздулась и побагровела.
- Эгей, - присвистнул поэт, усаживаясь на лавку. - Да вы без меня вчера, видать, славно побузили.
- Было дело, - согласился Этьен. Опрокинул в себя кружку пойла, которое кабатчица гордо именовала "вином", и поморщился: спиртное обжигало. - Съездил Карлу пару раз по уху: подпевать отказался; а он мне врезал. Клаус вмешался - так он его рожей об стол приложил; тут и Вальтер вскочил... Знатная была потасовка.
- В ухо? - удивился Эрвин. - Так-таки и врезал? Дьявольщина - впору пророком заделаться... Буду вирши продавать - пучок за пятачок.
Этьен кивнул, ощупывая языком передний зуб. Полез в рот пальцами, пошатал; цыкнул на пол кровавой слюной.
- Тоби-Лысый утром раззвонил: не придешь завтра на Церского - три шкуры с тебя спустит, - сказал Этьен невнятно.
- Фью! Тоже мне, плетка-семихвостка нашлась. Ничего мне не будет: проглотит, как миленький.
Приятель пожал плечами, давая понять - как знаешь, дело твое.
На скамью рядом с Эрвином плюхнулся Клаус - чернявый, криво ухмыляющийся, в съехавшем на ухо берете похожий на Мефистофеля. Перегнулся к Этьену, заговорил возбужденно, елозя рукавом по изрезанной дубовой столешнице.
- Господа студиозусы! Сим предлагаю вам совершить славный поход в стан неприятеля! - сбился, продолжил уже будничным тоном: - Стража городская разошлась - спасу нет. Вчера видел - нос до небес, зад еле в штаны влез; важные такие - фу-ты ну-ты. Проучить бы их. Фонарь у них перед судом висит - я так мыслю, если его снять, гонору-то поубавится.
- Днем идти надо, - лениво добавил Этьен. - Ночью в метель - это любой дурак сможет.
- Тогда прямо сейчас, - вступил Эрвин. - Полдень, они брюхо набивают - на воротах никого. Карл в деле?
- К черту его, - отмахнулся Клаус. - Был я в "Двух бутылках" - пьет, жрет, Агнессу лапает. От него толку не будет.
- В "Двух бутылках"? - приподнял бровь Эрвин; внимания на него не обратили.
- Эх, - протянул Этьен, - позвать бы еще парочку хороших ребят, да не успеем. Набегут жирнопузые, как мухи на дерьмо.
- Тогда двигаем - хватит штаны просиживать! - вскинулся Клаус. Приятели согласно кивнули.
Троица вывалилась из кабака. Солнце стояло невысоко, цеплялось за печную трубу на соседней крыше; снег перед ступеньками казался синеватым от лежащей на нем тени. Эрвин дыхнул, и изо рта вырвалось облачко пара; запахнулся в плащ поплотнее - пальцы моментально заледенели.
До суда было рукой подать - квартал, и дома раздвинутся, обступят здание почтительным полукругом. Каменное, добротно сложенное, черепицей крытое; деревянные домишки перед ним - что мальчишки перед строгим священником. На первом этаже - помещения для стражи и собственно суд, на втором - архив, в подвале - пыточная и камеры для подследственных.
Над массивной дверью, окованной железными полосами, висел фонарь. Тяжелый, в металлической оплетке, размером с голову, а то и больше.
- Здоровый, - поскреб в затылке Клаус.
- Нас подбил, а теперь на попятный? - ощетинился Этьен. - Погоди труса праздновать... Эрвин, встань к стене, а я тебе на плечи залезу: охота поглядеть, как он на этом крюке держится. Клаус, на стреме: свистнешь дважды, как стражники из караулки пойдут.
- Что толку думать о подружке,
Коль брюхо воет с голодухи, - пробормотал Эрвин задумчиво; мотнул головой, отгоняя навязчивую мысль, и вразвалочку зашагал через площадь. Остановился перед дверью, сел на корточки, упер руки в колени; Этьен живо вскарабкался ему на спину. Осторожно выпрямился; Этьен потянулся к фонарю.
- Осторожней ты, черт, - выдохнул поэт недовольно, - гавот у меня на плечах станцевал...
Приятель не ответил - пыхтел сосредоточенно, силясь поднять с крюка стеклянный шар.
- Ага! - воскликнул Этьен - но не удержал фонарь вспотевшими ладонями, и тот обрушился на землю с оглушительным звоном - аж мостовая вздрогнула. Без сомнения, этот грохот услышали даже мертвецы на вембергском кладбище.
- Делаем ноги! - не растерявшись, крикнул Клаус, и троица брызнула в стороны: Этьен, намереваясь затеряться - налево, в толпу зевак, собравшихся поглядеть, как школяры снимают фонарь; Эрвин и Клаус - в пустой переулок. Не сговариваясь, пронеслись через него; башмаки скользили по утоптанной снежной корке; потом свернули, свернули еще раз - и нырнули в просвет между домами. Остановились, прислушались - никакой погони. Сердце колотилось, как бешеное, не хватало воздуха.
- Успели, - расплылся в улыбке Клаус. - Они, небось, только сейчас смекнули, что фонарь их - тю-тю.
Эрвин рассмеялся.
- Помнится, последний раз я так драпал, когда Ульрих нудел над ухом о божьем царстве на земле. А поскольку я смею надеяться, что скоро мне его увидеть не придется - то и упражнения в беге будут излишни.
Клаус посмотрел на него исподлобья:
- Да уж, не придется. Не слышал разве - ему сегодня из дома письмо пришло. Дядя у него умер, что сбрую для королевской конницы поставлял. Уезжал - на всех углах звенел: раз ты ему про дядю предсказал - он и замок Гартин выкупит...
- Ого, - хмыкнул Эрвин. - Что же это получается - все, что я вчера языком намолол - сбылось? Этьен и Карл; теперь, оказывается, и Ульрих? Постой; я ведь себе звезду пообещал! С неба... А она говорит - мамы нет, папа далеко; ты позвал - я пришла... Дурень я, дубина - что ж я сразу не понял!
Стукнув себя по лбу, поэт сорвался с места и понесся по улице - с не меньшей прытью, чем удирал от стражников. Тень, изломанная и длинная, дернулась за ним, словно привязанная ниточками. Клаус выразительно покрутил пальцем у виска:
- Совсем спятил малый.
...Эрвин взлетел по лестнице, запыхавшись, ввалился в мансарду. Поморщился: судя по сладкому запаху, там успел побывать Генрих - любитель поливаться духами. Но тут же снова улыбнулся: Марта сидела под окошком, неумело, но решительно ковыряя иголкой в рубашке.
- Тут портной приходил, - произнесла она тихо, словно оправдываясь. - Сказал, ты ему должен... Я не знала, что ответить, и спросила, нет ли у него иголки с ниткой. Он дал. Я правильно сделала?
- А я все равно вижу, - она улыбнулась так несмело, что он почувствовал: его сердце размякает, тает и стекает лужицей воска к ногам этой маленькой девушки.
Марта смеялась. О Боже, она так смеялась, что Эрвин чувствовал: с души осыпается корка, сходит короста, и наружу выползает что-то нежное и беззащитное, как мякоть моллюска. От ее голоса у него темнело в глазах и хотелось делать глупости; он засыпал ее комплиментами и стишками - шуточными и не очень - она смущалась и краснела, и ее милый румянец казался ему дороже всех благ мирских и даже самого небесного царства. Он мог любоваться ею бесконечно - тем, как она двигается, говорит, убирает за ухо локон; поэт, он страдал оттого, что не может запечатлеть ее на холсте, как художник, или отлить ее образ в бронзе, как скульптор - слова казались ему жалкими тенями, пустыми оболочками, неспособными передать то пленительное и мучительно-живое, что открывалось его взору. Он бредил ею, он грезил о ней, он сходил с ума - и в то же время чувствовал себя более здравым и довольным, чем когда-либо в жизни.
Мир преображался, как только она к нему прикасалась: иней на стекле становился расцветающими бутонами, вьюга - хлопьями птичьего пуха, а зима - летом, стоило ему завернуть Марту в объятия и наклониться к ее макушке, вдыхая ромашковый аромат волос. Все значимое сужалось до хрупкой девушки, доверчиво прильнувшей к его плечу, и не было больше никого: только он и она, он и она в целом мире.
Он написал два прошения для какого-то купца; получил четыре медяка - денег этих хватило на неделю. Срезал на рынке кошелек у зазевавшейся толстухи - этого хватило на две. Эрвин и Марта бродили по чинному зимнему городу, скрывшему под белой пеленой свои обычные нечистоты и пороки; из труб шел дымок, белыми столбиками уходил в искристо-голубое небо; парочка смотрела на мелкие облака и спорила до хрипоты, какое на что похоже; потом Эрвин брал ее руки в свои, целовал и согревал окоченевшие ладошки.
Перед Рождеством смотрели миракль - стояли, затаив дыхание, над деревянной коробкой; в нижней части ящика располагались прорези, по которым кукольник двигал стержни с прикрепленными к ним фигурками. Мария и Йосиф были смиренны и улыбчивы, Ирод - тучен и сердит, волхвы - бородаты, узколицы и с чалмами на головах. Рождественскую звезду кукольник вырезал из золотой бумаги и повесил над пещерой, где скрывались Мария и Йосиф. Марта восторгалась, как ребенок, когда злые слуги царя Ирода прошли совсем рядом с младенцем Иисусом, но так его и не заметили; Эрвин не отводил глаз от ее раскрасневшегося радостного личика и думал: вот она, моя славная, звезда моя рождественская...
На день Святой Екатерины выбрались за город. Дошли до городской заставы, пристроились в хвост телеги, где ехали бродячие артисты - незаметно выскользнули из города, а там свернули с проселочной дороги, где похрустывал ледок, на широкое заснеженное поле.
Сначала просто резвились, перебрасывались снежками, потом стали лепить кошку - она крошилась, разваливалась, и эту затею пришлось оставить. Эрвин обхватил Марту за талию, закружил, завертел, пока она не пожаловалась со смехом, что у нее перед глазами все двоится. Тогда он просто обнял ее, укрыл плащом; "Ага, люблю", - пробормотала она и ткнулась носом ему в грудь.
Когда они возвращались, солнце уже садилось. Марта смотрела на багровый диск, нависший над серой бахромой леса, и не щурилась; Эрвин чувствовал, как разливается по жилам полузабытое - да что там, и вовсе чужое для него - ощущение счастья.
Он возвращался домой. Нес хворост и глиняную плошку с углями; рассохшиеся ступеньки стонали и скрипели под ногами - так старухи жалуются любому, кто готов их слушать. Луна заливала мансарду бледным сиянием; дверь на лестницу была открыта, и на площадку падал прямоугольник света - как холст в раме; черный вытянутый силуэт табуретки напоминал перевернутого осьминога.
Поэт вошел в комнату, спустил на пол вязанку. Заговорил оживленно:
- А вот и я, звездочка. Заждалась, замерзла? Ничего, сейчас огонь разожгу...
Марта сидела на кровати лицом к окну и медленно, смакуя дешевую сладость, облизывала петушка на палочке. Голос Эрвина заставил ее вздрогнуть; дернулась, словно хотела спрятать лакомство под тюфяк... поняла - бесполезно. Выпрямилась и поднесла леденец к губам, уже не таясь.
- Что ж ты... - сказал он беспомощно.
- Ну, взяла, и что? - призналась она виновато и в то же время вызывающе. - Ты-то ведь ни разу не предложил, а мне хотелось...
Эрвин пододвинул табуретку; сел. Провел рукой по лицу.
- У кого хоть? - спросил.
- Не скажу! - отрезала девушка и снова принялась за петушка. В лунном свете на пальце блеснуло колечко - дешевенькое, медное.
- А это, - кивком указал на безделушку, - тоже... хотелось?
- Ну что ты пристал? - выкрикнула она. - Да - взяла я их, взяла! Ты-то небось... никогда, ни за что - а мне так хотелось! У других-то было, а я вовсе и не пробовала никогда!
Обронив леденец на колени, Марта уткнулась в ладони. Всхлипнула глухо, безнадежно.
- Я только... только попробовать хотела...
- Это нечестно, - сказал он с неумолимостью обиженного. - Ты никогда не говорила, что тебе это нужно.
- Ну да-а-а-а... - протянула она, шмыгнув носом. Утерла глаза рукавом. - Помнишь, когда мы только в город вышли - я у лоточника застряла? Там зеркальце было, резное, зубчиками...
- Не помню, - Эрвин покачал головой. - Думал, ты выбираешь, куда идти. Не мог же я знать, что тебе глянулось зеркальце, раз ты молчала!
- Ага, - вздохнула Марта. - Не мог... Не замечал. Думал, раз доволен, то и я всегда тоже... Только себя ты любишь, Эрвин. А меня - что хорошей игрушкой была. Не старался понять, как мне лучше, не спросил даже - только и видел, что себя...
- Что - в голову тебе залезть прикажешь? Как иначе узнать, что тебе надо, если ты молчишь? - раздраженно повторил он. Поднялся с табуретки, шагнул к девушке - хотелось схватить, трясти, чтобы перестала так, чтобы вернулась и стала прежней, любящей; Марта выставила руку, не подпуская его ближе.
- Не надо, пожалуйста, - попросила она. Подняла на него взгляд - печальный, умоляющий. - И... и, пожалуйста, уйди на немножко. Мне очень... надо.
Он не устоял. Скатился по лестнице - ох-ох-ох! - простонали ступени; рванул на себя входную дверь. На улице было тихо и лунно. Только два цвета: черный и белый; черное небо - белая луна, белый снег - черные тени... От мороза щипало нос; впрочем, холода он почти не чувствовал.
Ставни соседних домов были плотно закрыты. Темные, слепые - ни щелочки, ни огонька; горожане спали, натянув ночные колпаки и укрывшись перинами, и никому из них не было дела до того, кто оказался этой ночью снаружи.
Подумав, Эрвин пошел по улице вниз, к Ренне. Постоял на набережной, облокотившись о парапет - металл холодил руки, в лицо дул ветер. С высоты смотрели звезды; медлительное облако ползло по небу, как улитка, оставляя за собой светящийся след. Черное тело реки тянулось мимо, словно нескончаемое чудовище, поворачивалось, выставляя наверх то один бок, то другой.
"Ведь ей, пожалуй, тяжеленько было, - подумал Эрвин. - Шутка ли - терпеть все время. Обидно - не сказала; да ладно уж. Помнится, купчина тот жаловался - нужен грамотный в лавку... Попробовать разве? Зеркальце куплю, леденцы, ленту... Раз ей так хочется".
Попрыгал, разгоняя кровь. Повернул к дому. Луна ушла за тучу; ветер дул в спину, словно поторапливал. Эрвин срезал дорогу мимо кабака; оттуда несло табаком и кислым запахом немытых тел. Из-под двери сочился свет, отчего окружающая темень казалась еще непрогляднее. В итоге споткнулся обо что-то мягкое, выругался.
На дороге безжизненно растянулся пьяный - видно, вышел из кабака один, да свалился по пути, не рассчитав. Эрвин опустился на колени, ловко обшарил карманы спящего; тот застонал, что-то пробормотал, но в чувство так и не пришел. Нет; кто-то уже успел здесь побывать: одежда добротная, а кошелька нет. И в карманах пусто. Только в поясе, обмотанном вокруг талии в несколько слоев, нашлось то, что упустил тот, первый. Эрвин нащупал круглое, маленькое; вытащил, поднес к глазам...
Кольцо. Гладкий ободок с камушком. Даже если и не золотое - все равно понравится Марте больше, чем та медяшка. У нее пальцы тонкие - как раз подойдет.
Довольный, опустил кольцо в кошель. Само собой представилось: вот он вернется, и Марта поднимется навстречу, недоверчивая, как напуганный зверек. Он скажет: а знаешь, что у меня есть? Она не ответит, съежится, и тогда он достанет кольцо.
И Марта непременно обрадуется подарку, засмеется, показав ямочки на щеках, и, конечно, тут же перестанет дуться - он поцелует ее - лоб, глаза, скулы - пройдется губами по каждому ее маленькому пальчику, выбирая, какому из них носить украшение; а потом прошепчет ей на ухо: звездочка, если ты хочешь - я пойду подручным в лавку и куплю тебе то зеркальце; и она снова улыбнется.
За мечтами он не заметил, как вернулся домой и поднялся в свою мансарду. Когда очнулся, показалось: перепутал дверь. Огляделся растерянно - нет, не перепутал - вот кровать, табурет, вязанка хвороста на полу - так и осталась, как принес...
Марты не было. Не было и нехитрых ее пожиток - плаща да гребня. Пахло сладкими духами Генриха - значит, вот кто это был... Эрвин зажмурился, невольно представляя, как она целует другого, проводит трогательно маленькой ладошкой по прилизанным волосам нового любовника. Содрогнулся от боли. Не хватало воздуха, словно врезали кулаком под дых; хотелось куда-то бежать, что-то делать; никак не приходило мучительное осознание, что уже все, что уже конец и ничего больше не исправить.
Дышать было нечем.
Зарычав, Эрвин распахнул окно. Боль плескалась внутри, искала выход. Он достал кольцо - чертова безделушка, глупая, не оправдавшая! - стиснул его так, что камешек врезался в ладонь, и запустил в холод и зиму.
Ему казалось - кто-то там, наверху, играет с ним. Поманил несбыточным теплом, живым участием - для того, чтобы отнять, как только игрушка привыкнет и размякнет; и злее кажется стужа, и беспросветней становится ночь, и черным вороном терзает душу одиночество... Дал невозможное - зачем? Чтобы отобрать, когда игрушка поверит в чудо?
Лучше бы Марты никогда не было.
Эрвин хрипло рассмеялся. Аккуратно затворил окно, пинком послал в угол вязанку хвороста и отправился в "Сосновую шишку".
В кабаке ничего не изменилось - все так же сновала Тощая Клара, и тот же слепец сидел у входа со скрипкой; школяры все так же дымили, пили и играли в кости.
Этьен и Карл, помирившись, распевали "Я сегодня в дупель пьян"; Ульрих, похудевший, с темными кругами под глазами, сидел, мрачно уставившись в кружку, и глотал ром, не морщась и не пьянея.
- Я в кабаке, друзья мои!
И он мне показался раем,
Ведь жаром пламенной любви
Мой зад уже не припекаем! - воскликнул Эрвин, опускаясь на свободное место. Схватил кружку Ульриха, заколотил ею об стол:
- Клара! Эй, Клара, где ты! Неси пойло покрепче - и сразу целую бутылку!
Ульрих улыбнулся - понимающе и недобро - отобрал назад кружку, опрокинул в себя ее содержимое.
- Одной не хватит. Бери две, - сказал он мрачно.
- Две бутылки, Клара! - заорал Эрвин.
Не было сил - так хотелось забыться.
...В ту ночь он не дошел бы домой один. После двух бутылок разбушевался, кричал, что все бабы стервы, и норовил ударить Тощую Клару за то, что она одна из них - Карл с трудом его приструнил. Клаус и Этьен взялись проводить Эрвина - доставили по адресу и сгрузили на кровать, после чего ушли, сочтя свой долг выполненным. Оставшись один, Эрвин провалился в беспокойный сон - стонал, поворачивался с боку на бок и бормотал: "Куда приятней для милашки, коль в кошельке твоем медяшки"; а однажды сказал почти трезвым голосом: "Видно, ничто человеческое не чуждо и звездам... humani nihil alienum puto".
В окно мансарды виднелся краешек неба. Черный, непроницаемо-гладкий - как залитая дождем брусчатка, и холодный, как одиночество. Сотни звезд были рассыпаны по небу, и только одной не было среди них.