Иван Ильич Стопов проснулся несколько позднее, чем привык это делать, хотя, надо признать, и не так поздно, как это частенько себе позволяли люди его круга. Первым делом, первым своим сознательным действием он позвал лакея.
- Прохор!
Ответом ему был громогласный храп. Слуга сладко и крепко спал на кушетке у двери в комнату барина, нисколько не стесняясь и даже, напротив, гордо оповещая окружающих об этом.
- Прохо-ор, - повторил Иван Ильич.
Прохор снова отозвался храпом. Иван Ильич продолжил звать лакея, пока тот соответственно продолжал храпеть. Оба они звучали довольно слаженно, как спевшийся музыкальный дуэт. Соблюдая не только очерёдность, но и даже общую интонацию. Иван Ильич звал без особой настойчивости, с грустью в голосе, явно ни на что надеясь, и Прохор храпел как-то тоскливо. Наконец, он всё-таки проснулся. По звукам, которые раздавались при этом, можно было с определённостью заключить, что пробудиться его заставила залетевшая в рот муха. После двух минут беспрерывных кряхтений и ворчаний появился сам Прохор. Вид он имел недовольный и несколько диковатый - неопрятный с элементами старательно поддерживаемой запущенности. Волосы лишь с боков и, по всей видимости, только что были приглажены. Сзади же и на макушке они в беспорядке торчали в разные стороны. Жилет, в отличие от рубахи и штанов, на нём был новый, но уже с дыркой. Одежда, хоть и не лоснилась, но явно носилась не первую неделю и даже, пожалуй, не первый месяц. Иван Ильич, не ожидавший столь скорого прихода слуги, какое-то время по инерции продолжал звать его, не сразу заметив, что тот стоит прямо перед ним с усталым и угрюмым выражением лица.
- Чего изволите, - сердито и без признаков почтения, долженствующих существовать в отношениях между слугой и его господином, спросил Прохор.
- Ох, Прохор, Прохор... - Иван Ильич силился вспомнить, что ему собственно надо было. Так и не вспомнив, решил для порядка отчитать, - Ты где пропадал, лентяй, - начал он без тени упрёка и какой-либо заинтересованности.
- Где это я пропадал? Здесь я был.
- Посмотри, - Иван Ильич обвёл рукой запылённую комнату, - ты когда всё это уберёшь, подлец?
- Сегодня и уберу. Чего спешить то?
- А посуда, - зевнув, спросил Иван Ильич, - её когда помоешь? - на столе горками стояли грязные тарелки и чашки.
- Помою. Вот сразу после уборки и помою.
- Ты уже который день это говоришь, бестолочь, - так же лениво и без энтузиазма продолжал "отчитывать" Иван Ильич.
После этого замечания оба одновременно и примерно с одинаковой силой зевнули. Процедура проводилась не в первый раз и успела наскучить всем её участникам. Прошла минута. Иван Ильич то ли заснул, то ли глубоко задумался, вспоминая что-то.
- Ты почистил мой летний костюм, негодяй, - зевнув, спросил Иван Ильич. Прохор зевнул с опозданием, нарушив тем самым слаженность дуэта.
- Чего его чистить то? И так хорош.
Иван Ильич не стал объяснять преимуществ ношения чистой одежды. Он уже давно смирился с нерадивостью и ленью своего лакея. Походило даже на то, что именно такой слуга его и устраивал.
Иван Ильич помолчал, зевнул. Прохор зевнул и почесался. Всем своим видом он изображал обиженность за то, что его задёргали бесконечными нелепыми приказами вздорные хозяева.
Иван Ильич зевнул ещё. Прохор в этот раз сдержался, но не преминул почесаться.
- Ступай, дурачина. Ступай и приготовь мне чаю, - заключил хозяин... - С лимоном, - добавил вдогонку неуверенный, был ли вообще услышан.
- А уж и лето наступило, - рассеянно заметил Иван Ильич, вглядываясь в просвечивающие на солнце, полинялые, когда-то тёмно-красные, а теперь бледно-розовые шторы. Мысли его приняли покойный и более привычный ему мечтательный оттенок.
Через каких-нибудь полчаса вернулся Прохор, безжалостно вырвав Ивана Ильича из сладкой дрёмы, в которую он уже успел погрузиться.
- Что? - не до конца осознанно, и всё ещё пребывая в своих думах, спросил Иван Ильич.
- Чай, - буркнул Прохор. Его небритая сердитая физиономия своим видом окончательно возвращала на твёрдую землю.
- Чай, - повторил лакей, с шумом поставив, чуть не уронив, поднос.
- Приготовь мне умыться.
- Мыться, мыться. Каждый день себя горячей водой поливать, всю кожу содрать недолго, - проворчал Прохор, сетуя скорее не на само мытьё, а на то, что ему предстоит подогревать воду.
В разгар этого малосодержательного и малоувлекательного для обоих его сторон диалога прямо посреди комнаты пробежала мышь. Люди внимательно проследили за ней глазами.
- Прохор, здесь крыса.
- Это мышь... Маленькая, - заметил Прохор.
"И верно", - мысленно согласился Иван Ильич.
Никто не шелохнулся, включая грызуна, с любопытством принюхивавшегося к воздуху.
- Поймай её.
Неуклюже, с кряхтением и скрипением слуга наклонился, раскорячив ноги и растопырив руки. На все эти манипуляции ему потребовалось не более минуты. Однако мыши хватило этого времени, чтобы благополучно скрыться в одной из многочисленных щелей.
И снова Иван Ильич вынужден был признать его правоту.
- Пойду воду греть.
Добившись всё-таки для себя чая, в котором, конечно, никаких лимонов не было, Стопов встал. С удовольствием умылся. Спел одну из своих любимых песен, немного прогулялся по саду. После чего в ожидании завтрака водворился в кабинет.
Никуда спешить не было надобности. Время в провинции тянется с особой тягучестью. События, если они вообще происходили в уезде, источником своим как правило имели либо погоду, которая постоянно преподносила сюрпризы, либо Ноздрюхина - главного возмутителя общественного спокойствия. Каждую новость обсуждали всем уездом. Очередной ноздрюхинский дебош или весенняя распутица; новая пьяная выходка Ноздрюхина или небывало тёплая зима; драка с участием Ноздрюхина или осенний ураган. Обсуждали с неделю, смакуя старые подробности и додумывая для усиления эффекта новые. А потом с лёгкостью всё это забывали. В конце концов, изменчивость погоды и способность Ноздрюхина к скандалам - вещи привычные, в каком-то смысле вечные.
В доме, помимо Ивана Ильича, обитали его престарелая тётушка Лизавета Антоновна, уже упомянутый лакей Прохор, несколько слуг женского пола - в меру глуповатых и в меру вороватых, и кучер, пьянчуга и матерщинник, но при том "золотые руки".
Жили по жёсткому распорядку, заведённому ещё тётушкиным отцом, то есть двоюродным дедом Ивана Ильича. Завтрак был точно в девять. Полдник полагался в двенадцать. В три следовал обед. И в восемь наступал ужин. Между ними, естественно, устраивались обильные чаепития. Конечно, есть можно было и в любое другое время, но присутствие на всех указанных мероприятиях носило обязательный характер. За этим зорко следила Лизавета Антоновна. Утром могли быть каши (гречневая, овсяная, манная, перловая), омлет или яичница. Полдник был полегче. Он заключался в том, чтобы посидеть вместе за кофеем, к которому подавались булочки или пирожки. В обед суп, борщ или щи. На второе мясные или рыбные блюда. Ужинали картошкой с грибами, курочкой или телятинкой. Из напитков за завтраком пили чай. В полдник кофе иногда заменялся чаем с молоком, на английский манер. За обедом само собой возникала водочка. Реже - коньяк. Совсем редко - вино. За ужином так же можно было пропустить рюмку другую, так же водочки. Водка преобладала не из каких-либо меркантильных соображений. С запасом спиртного в доме проблем не было. Опытные пьяницы, вроде того же Ноздрюхина, всегда отмечали, что у Стоповых "есть что выпить". Батюшка Лизаветы Антоновны, столь сильно повлиявший на всю последующую жизнь поместья, был настоящий, стопроцентный барин. Предпочтение в еде и питье им отдавалось всему русскому, и ведь нет ничего более русского, чем водка. Поэтому она и господствовала над другими напитками. Лизавета Антоновна, достойная дочь своего родителя, могла бы спокойно пить на равных с любым мужчиной, если бы захотела, конечно. Сорока градусами её было не испугать. Единственное, что она не переносила, так это солёных огурцов. Иван Ильич в этом вопросе не отставал от неё. Хоть нельзя сказать, чтобы он проявлял неумеренность в питье. Пил как все. Также отдавая предпочтение беленькой. Уважал хозяйскую водку и Прохор, тайком попивавший хозяйские запасы. Но и он пил лишь "для настроения" или "для согрева". Так что никто в доме у Стоповых не пьянствовал.
Лизавета Антоновна уже вошла в тот возраст, когда в человеке начинает дряхлеть не только тело, но и разум. И, хоть она могла перепутать иной раз день недели или даже время года, её французский всё ещё оставался идеален, хоть и своеобразен. Обучал её гувернёр, неудавшийся кулинар в прошлом и страстный лошадник по своему действительному призванию. Поэтому, кроме распространённых идиоматических выражений и названий многочисленных блюд, Лизавета Антоновна в совершенстве освоила, как по-французски будет седло, уздечка, подпруга и всё прочее, касающееся лошади. От чего ей всегда было трудно находить общий язык с кучером, владевшим всего двумя языками: русским и русским-матерным.
Иван Ильич также имел свой распорядок дня, коего, хоть и не столь строго, придерживался. Вырываемый из возвышенных размышлений замечанием, что его ждут к завтраку, он спускался в столовую. Потом некоторое время лениво слонялся по дому. С тоской слушал жалобы прислуги. С тоской же отдавал распоряжения. После чего возвращался к думам. О достижениях в науке, о географических открытиях, о Петербурге, о том, как здорово было бы посетить этот самый Петербург, но чтобы такая поездка занимала не две недели, а, скажем, сутки или ещё лучше - несколько часов. Под спокойный ход собственных мыслей Иван Ильич подрёмывал на излюбленном диванчике в тёплом удобном халате, прикрывшись от света книгой.
После можно было пойти попить чаю с вареньем. И, отделавшись от неизменно появляющихся дел, вернуться к оставленной книге. Иван Ильич погружался в хитросплетения натурфилософии или постигал суть гегельянства. Старательно складывал из кирпичиков чужой мудрости собственное мнение, мимоходом подумывая, что неплохо было бы завести трубку и покуривать её вот так, лёжа, за книгой. Перечислял знакомых курильщиков, клятвенно обещал себе, что поговорит с ними о том, какие трубки считаются наилучшими, каков должен быть табак, с чего неопытному курильщику следует начинать. Такие обещания уже к вечеру забывались. Они и давались лишь для того, чтобы быть даны, чтобы успокоить себя. Их исполнение не считалось чем-то необходимым. Иначе давно бы в Помятовке, наследственной вотчине Стоповых, был разработан новый колодец и построен мост через речку, сам Стопов уже успел бы изучить испанский, греческий и латынь, как хотел. Стал бы опытным охотником, умелым стрелком, искусным наездником, занялся бы живописью и скульптурой. Освоил бы инженерное дело, химию и астрономию. Он умел бы распознавать птиц по пению и зверя по следу. Он существенно обогатил бы быт крестьян. Подарил бы им новые средства производства. Устроил бы школу, сам бы вёл уроки. Всё это были обещания. Чем невыполнимей они были, тем легче их было давать.
На столе в его кабинете стопками лежали недочитанные книги. Начав одну, ему сложно было не перейти к другой, следуя главному своему принципу не заканчивать ни одного дела. Зато благодаря этому он мог легко охватывать своей мыслью не только всё своё хозяйство, но и весь уезд, всю губернию, даже всю страну. Главное, чтобы книги и журналы продолжали присылаться. Жил Иван Ильич без ярких успехов, но и без особых неудач. Рассеян он был не по ленности, хотя и это качество в нём присутствовало, а вследствие мечтательности. Время шло, а он не менялся, постепенно всё более приноравливаясь к действительности. Ко всяким изменениям, норовившим вторгнуться в его жизнь, относясь спокойно, если не равнодушно. Так и не найдя себя занятия по нутру, он ничем не занимался. Искренно убеждённый, что за всякое дело надо браться основательно, взвесив все "за" и "против", оценив потенциальные возможности и прикинув таящиеся опасности, он ничего не делал. Хотя многое мог бы. Но в мире фактов, к сожалению, нет места сослагательному наклонению. Про Стопова все знавшие его говорили "хороший человек". Хороший, так как плохого никому не делал. Иван Ильич прочитал всё, что должно знать уважающему себя образованному человеку и даже сверх этого кое-что ещё. Во время учёбы, а учился он не где-нибудь, а в Петербурге, не имея способностей к запоминанию, тем не мене неплохо проявил себя в истории. Имел наклонность к литературе. Удачно справлялся с языками. Так что все преподаватели вышеуказанных дисциплин уже начинали пророчествовать ему будущее (каждый в своей отрасли). Но очень скоро Иван Ильич обнаружил и небывалую лень и апатию, особенно к тому, что удаётся. Возможно, здесь каким-то образом сказалось его природное расположение к философствованию. Всякую деятельность он подвергал сомнению. И перед тем, как взяться за что-либо задавал себе основополагающий вопрос "Зачем это вообще нужно?" Зачастую не удавалось найти убедительного ответа. Кое-как ещё смог закончить университет. Помыкавшись на службе, поехал к своей тётке в родовое гнездо по настойчивому её приглашению. Да так там и остался. Жизнь в деревне более ему подходила.
Иван Ильич пробовал было писать свой труд по философии. Однако далее трёх страниц так и не продвинулся. И даже из этих трёх страниц постоянно что-нибудь вычёркивал и исправлял. Текста, который можно было бы предъявить читателю, становилось всё меньше. Ему хватало ума, чтобы с иронией отнестись к этому занятию. Несколько раз писал статьи под псевдонимом в местную газету. В основном, по поводу культурной жизни уезда, изредка делая обобщения до уровня всей губернии. Никто из соседей не знал об этом. Иван Ильич не кичился своими опытами в журналистике. Он был человек творческого склада, пусть и не проявивший себя. Мысли, высказываемые им, были далеко не глупы, порой дельны. Однако и журналиста из него не вышло. Очень быстро охладел и к этому. Справедливости ради надо сказать, что к чему бы ни обращался, за что бы ни брался, если делалось это с душой, обычно удавалось ему. Вот только проблема состояла в том, что не мог он себе найти такого занятия, к которому лежала бы душа. Всё со временем надоедало. Пыл охлаждался. Лизавета Антоновна имела поначалу прожекты по женитьбе своего племянника. Но ввиду отсутствия поблизости достойных кандидатур, постарев ещё более, смирилась и махнула рукой. Махнул рукой и Иван Ильич.
За завтраком под неспешную работу челюстей Лизавета Антоновна по неизменной традиции осведомлялась у племянника, как ему спалось, снилось ли что-нибудь, а если снилось, то что. Иван Ильич в свою очередь, уже по своему обыкновению, отвечал рассеянно, что спал прекрасно, что снов не видел и, если и видел что-нибудь, то что именно припомнить не может. После этого Лизавета Антоновна рассказывала свой сон. Ей всегда что-нибудь снилось и чаще всего вещи до невозможности фантастические. Так она была то королевой в отдалённом африканском племени. Даже название ей запомнилось - неясно только, существует ли на самом деле такое племя. То ближайшие соседи меняли вдруг свои головы на коровьи и лошадиные. Изъясняться они начинали соответственно. То все они, то есть она, Иван Ильич и почему-то Прохор, совершали кругосветное путешествие на воздушном шаре. Этот сон, вероятно, был последствием недавно прочитанной книги, описывающей схожие приключения. А уж какими животными ни побывала Лизавета Антновна в своих снах. И мышью, и кошкой, и собакой, и лошадью. Была даже однажды носорогом. Гоняла по саване незадачливых путешественников. В снах она переживала невероятные приключения. В то время как в реальности её жизнь была спокойна, размеренна и по большому счёту скучна.
После обеда Стопов мог обойти хозяйство. Любил посмотреть, как насыпают корм лошадям, как рубят дрова и доят коров. Давать указания не было надобности. Каждый и так знал своё дело. И исправно делал его. Не из-под палки, которой не ведали. А потому что в работе видели смысл своей жизни. Кучер, как бы ни бранил лошадей внешне сердито, без них не смог бы прожить и дня. Прохор, как бы ни ворчал и ни жаловался на свою долю, ни с кем бы своим местом не поменялся. Стоповых крестьяне не только, и может быть не столько, уважали, сколько любили. Труд не был тяжек. Оброк сильно не давил. Деревня была самодостаточна. Всё производили сами. И мясо, и молоко, пекли отличные пироги. Единственное, в чём сказывалась нехватка - это в газетах. Газеты приходилось завозить. На первый взгляд, конечно, Помятовка могла производить впечатление запустелой. Это от того, что всё делалось не спеша, "с разумением", как выражались старожилы.
2
Иван Ильич вертел своим подбородком в зеркале. По выражению его лица непонятно было, удовлетворён ли он своей внешностью, то ли ею недоволен. Скорее полный, чем плотный. Несмотря на это выглядел моложаво. Черты его лица ещё не успели оплыть. Впечатление он производил приятное. Таких людей как Стопов нельзя не любить. Мягкий, уступчивый, не навязывающий своего мнения. С плавными движениями и бархатистым голосом. Всё в нём было какое-то домашнее, уютное, располагающее к себе.
Что-то жгло его. Он даже не мог отследить отвлекающуюся и петляющую мысль. Росло беспокойство. И виной тому был не ожидаемый завтрак. Неотступно преследовало ощущение, что должно что-то случиться. И что-то важное. Но что? "Нет, определённо что-то должно быть. И, кажется, даже сегодня. Я же точно помню. Позвать бы Прохора. Да тот, наверное, спать улёгся. А если и не спит, то всё равно толком ничего не объяснит. Но что же это может быть? Что? Где? И когда именно? Может быть, я жду письма или какого-то события? Нет, сам не вспомню", - напряжённо размышлял Стопов.
Вернулся Прохор. Доложил, что готов завтрак.
- Послушай, Прохор. А ты не знаешь, какие у меня сегодня должны быть дела?
На этот вопрос Прохор придал лицу намеренно-глупое выражение. То есть стал ещё глупее, чем обычно выглядел. Своим видом он на всякий случай старался показать, что ни о каких делах, тем более хозяйских, ничего не знает, никогда не знал и знать не собирается. Мол, не его это дело.
- Иди, дурак.
- Ладно, пойду.
Никто и не думал обижаться. Живя бок о бок, все в доме сроднились, свыклись друг с другом и в первую очередь с дурными качествами. Иван Ильич был слишком рассеян, чтобы воспринимать его всерьёз. Его терпели, как терпят любую проказу младшего ребёнка в семье. Всё, что бы он ни говорил, расценивалось с иронией и снисхождением. "Надо же, барин ругается. Ну ничего себе" или "Какой же он смешной, когда кричит". Хотя, справедливости ради надо сказать, что Иван Ильич крайне редко ругался и почти никогда не кричал. Только раз он вышел из себя, когда ему в чай вместо сахара соли насыпали. То была оплошность Прохора, что он не преминул скрыть. Лакей тогда больше барина возмущался, что сахар на соль подменили. Уже его самого пришлось успокаивать. К Лизавете Антоновне относились иначе. За её почтенный возраст, за "мудрый взгляд на жизнь" - именно так понимали её приверженность традициям. От этого всем было проще. Не надо ничего выдумывать, к новому привыкать. Уборка комнат, накрывание на стол, заготовление солений и варений были возведены в ритуал и совершались в строго установленное время и строго определённым образом. Не взирая на строгость Лизаветы Антоновны, во многом напускную, подобострастный трепет дворни перед нею имел характер относительный. Слуги запросто могли себе позволить сделать хозяевам замечание. Если от них требовали откровенных нелепостей, могли и отчитать. Конечно, без грубости и соблюдая рамки приличного. Все были как одна большая семья с двумя великовозрастными детьми, о которых необходимо постоянно заботиться и следить, чтобы они, ни дай Бог, чего не затеяли. Можно сказать, что в доме у Стоповых царили мир да любовь, распространяемые оттуда и на всю деревню. Правда, хозяйство их было, может быть, и не столь успешно. Наблюдались признаки начинающегося упадка. Зато по моральной атмосфере оно могло считаться примерным. Стоповы не знали таких явлений, как бегство крестьян, ставшего для многих помещиков настоящим бедствием. Если изредка кто-нибудь и "давал ходу", то только по молодости и горячести и со временем всегда сам возвращался. Человек винился. И получал прощение. Уж совсем немыслимым представлялось, чтобы крестьяне могли пожечь усадьбу или что-нибудь против хозяев учинить. Даже слов дурных в их адрес себе не позволяли. И это при том что любителей косточки перемыть было множество. В Помятовке и крестьяне, и помещики жили к обоюдной выгоде, не вредя и не мешая друг другу. Как одна большая семья, более того как дружная семья.
К завтраку Иван Ильич спустился с подпорченным настроением. Поздоровавшись с тётушкой и приняв от неё поцелуй, сел за стол.
- Как вам спалось, - не забыл осведомиться Стопов.
- Очень хорошо. Такой сумбур приснился. Ну сущая ерунда. Глупость несусветная, - далее Лизавета Антоновна в подробностях пересказала свой сон.
- В снах всё возможно, - заметил ей Иван Ильич.
Застольные беседы имели одну характерную особенность, которая заключалась в том, что еду обсуждали исключительно по-французски в то время, как на прочие темы говорили по-русски. Выглядело это примерно так:
- Thé aux feuilles de groseillier J'aime plus qu'avec l'airelle ("Чай со смородиновым листом мне нравится больше, чем с брусничным")... Кстати, уже заметно потеплело.
- Да, погода быстро меняется... Pour le déjeuner, vous pouvez faire sans frites. Une rassolnik suffit ("На обед можно обойтись без жаркого. Хватит одного рассольника").
- Je ne sais pas. Je voudrais manger de la shi ("Не знаю, мне бы хотелось щей")... Кстати, как тебе Санд? (в перемешку с едой обсуждали литературу).
- На мой взгляд, по совершенству стиля она уступает Мюссе.
- Это дело вкуса... Mais tu as raison. Quand il fait si chaud. La rassolnik est la meilleure ("Но ты прав, в такую жару рассольник лучше всего").
Из диалога, таким образом, получалась сложная неудобоваримая для посторонних смесь из русских и французских фраз, кулинарных и литературных тем.
Не стало исключением и это утро. Вначале немного поговорили о хозяйстве, бремя управления которым взял на себя Иван Ильич. Роль помещика давалась ему нелегко. К своим обязанностям он относился усердно, правда, очень тяготясь ими и скоро устав. Не только "дела" удручающе действовали на него, но и малейшее упоминание о них. Чтобы ответить на любой вопрос ему обычно требовалось мнение "профессионально погружённого человека": кучера, старосты, кухарки и т. д. Смотря о чём шла речь: о сене, о припасах на зиму или о поголовьи скота.
Удовлетворившись, насколько это вообще было возможно, ответами племянника Лизавета Антоновна полюбопытствовала, что он сейчас читает. Иван Ильич ответил, что последнее время вплотную занимается немецкой философией. Это означало, что по утрам он корпит над Шеллингом или Фихте, днём, утомившись от сложных оборотов немецкого ума, переключается на какого-нибудь популярного француза, потом опять листает немца, после чего уже со спокойной совестью берётся за газету. Лизавета Антоновна совсем ничего не понимала в философии, тем более в немецкой. И очень гордилась этим. Она была из века французских романов. И всегда удивлялась, что где-то ещё, помимо чудесной Франции, могут быть и даже существуют писатели. Совсем уж невероятным для неё казалось, что и у немцев есть свои поэты и при том считающиеся талантливыми. "Неужели", - переспрашивала она, сомневаясь даже не в талантливости немецких поэтов, а скорее в самой их способности к стихосложению. Переделать её уже было нельзя. Да никто и не пытался. Все смирились. Она со своими особенностями смирилась и подавно.
После беглого опроса о делах и критического разбора последних литературных новинок, Лизавета Антоновна задала вопрос, от которого Ивана Ильича бросило в холод.
- Кстати, Ваня, когда ты думаешь отправляться?
- Куда? - удивился он.
- К Халапуеву.
Стопова как молнией поразило. Вот оно, оказывается, то дело, которое он собирался совершить и о котором напрочь забыл. "И как это можно было о таком забыть? Это всё Прохор виноват. Выбил меня из колеи своей глупостью", - нашёл Иван Ильич единственно разумное для себя объяснение.
Он с неохотой расстался со своим любимым халатом и одел давно без дела пылившийся в шкафу костюм. Коляску удалось заложить на удивление быстро. По какой-то случайности у кучера уже всё было готово. Кони впряжены, накормлены, напоены. И сам кучер был трезв. Ивану Ильичу даже не пришлось ни о чём распоряжаться. Скорее всего объяснялось это вмешательством Лизаветы Антоновны. Зная о поездке, она всё и устроила. Пожалуй, так и было. Ведь не могло же всё происходить само собой. По воли проведения. Как бы сильно порой этого ни хотелось.
Поездка была предрешена. Это уже был факт, спорить с которым невозможно и глупо. Понуро, как на заклание, Иван Ильич шёл к побрыкивавшим в нетерпении лошадям. Не то, чтобы ему не хотелось навестить Халапуева. Это был его большой приятель и, может быть, даже друг. Ужасал сам процесс тряски по ухабистым дорогам. Брызги грязи, неудобное жёсткое сидение, запах конского пота и бесконечный мат извозчика не сильно привлекали. Столько во всём этом было рутинности, что становилось тоскливо. Хотя встреча с таким приятным собеседником, как Халапуев, особенно ценном в такой глуши, многое окупала. К тому же надо было обсудить с ним некоторые дела. По поводу вечера, что они затевали с Лизаветой Антоновной, куда пригласили всех знакомых. Гости должны были приехать на несколько дней. Стоповы собирались накрыть шикарный стол. В качестве развлечения предполагались карточные игры, при серьёзном раскладе занимающие не один день. Соседи жили на большом удалении друг от друга. Редко, когда имея возможность посидеть как следует за ломберным столом. Игра служила мощным магнитом.
Провожать Стопова вышли все. Нечасто совершались такие вот поездки. Расчувствовавшаяся Лизавета Антоновна даже принялась крестить племянника в дорогу.
Потрясшись и наслушавшись характерных словечек и выражений, помечтав в пути о том, о сём, передумав новые невозможные планы обустройства Помятовки, а заодно с нею и всей России, Иван Ильич наконец добрался до цели.
Халапуев встретил радушно. Впрочем, как и всегда. Предложил своей фирменной настойки. Иван Ильич не стал отказываться. Помимо радушного приёма и рябиновой настойки Стопова ждало кое-что ещё. Сюрприз, более подходящий к разряду неприятных. А именно Ноздрюхин собственной неуёмной персоной. Буйство натуры сказывалось во всём его облике. Беспокойные вихры волос, расхлябанность в одежде, порывистые движения и резкая манера говорить. Он не вставал, вскакивал. Он не говорил, кричал. В виду начала дня он твёрдо держался на ногах, но определённо был нетрезв. Радостно крича, Ноздрюхин распахнул объятия, миновать которые Ивану Ильичу не удалось, как он ни старался.
- Иван Ильич! Ну наконец-то! А то сидишь там у себя, барсучишь. Заждались мы тебя. Ну, давай, проходи. Настоечки глотнём. Не стесняйся, - сам Ноздрюхин никогда не стеснялся, чувствуя за собой не меньше прав, чем было у хозяина дома.
- Как и ты здесь, - удивился Стопов.
Удивление Ноздрюхина было не меньшим.
- А кого ещё ты здесь намеревался увидеть? - спросил он, видимо, забыв, что находится в доме у Халапуева.
В разговоре преобладал Ноздрюхин, поэтому никакой беседы не получалось.
Дождавшись, пока он смолкнет, Халапуев смог вставить свой вопрос.
- Кого ты пригласил?
Пока Иван Ильич перечислял, Ноздрюхин по поводу каждого из приглашённых отпускал довольно едкие и нелицеприятные комментарии.
- Тумбовы...
- Эти дурни.
- Гаврилины...
- Повылазили медведя из берлоги.
- Четвертинкин...
На это Ноздрюхин только прыснул со смеху.
- Снежиных по понятным причинам не будет.
- Невелика потеря.
- Потом Мясоедов...
- Конечно, как обойтись без его начальственного брюха?
Под осуждающими взглядами Халапуева и Стопова, Ноздрюхин сжалился, пробурчав только:
- Ладно, приглашайте кого хотите...
- И Вахмистров...
- И этот тоже. - с Вахмистровым у Ноздрюхина было в своё время серьёзное столкновение. Тот собирался привлечь Ноздрюхина к суду за драку с заезжим купцом. Чудом и усилиями своих знакомых удалось ему ускользнуть тогда от ответственности. С тех пор он затаил обиду.
- Приглашал то я всех. Не все, правда, согласились. Палачов, например.
- Надо обязательно его уговорить. А то нехорошо получится.
- Я и сам так считаю. Но ты же знаешь его...
- Что? Кого уговорить, - вклинился Ноздрюхин, оторвавшись от рюмки.
- Да Палачова...
- Беру его на себя, - решительно, как-то даже угрожающе заявил Ноздрюхин.
- Да, право, если не хочет человек, если он занят. Что же его неволить, - по своей природной мягкости попытался вступиться Иван Ильич.
- Нет уж. Если гулять, так всем. С собой его захватим. Иначе я не я буду.
3
Отделаться от Ноздрюхина никак нельзя было. Пришлось ехать вместе с ним. С некоторым трудом все трое уместились в коляску.
- Обязательно надо Палачова с собой захватить, - кричал Ноздрюхин в самое ухо Стопову, - Я сегодня ни в одном глазу, хоть и шампанское с утра пил и мадеру немного, и вот настойки сейчас дёрнул. А в голове ясность такая. Что, не веришь? Вот хочешь, сейчас на полном ходу соскочу, и мне хоть бы что будет. Хочешь?!
- Что ты, право? Я верю, - Стопову даже пришлось удержать Ноздрюхина, а то, чего доброго, он и вправду мог бы спрыгнуть.
- Вот то-то же. А то опять будут говорить, будто бы Ноздрюхин напился пьяным и куролесил потом. Когда это я настолько напивался?
Халапуеву и Стопову тут же пришли на ум десятки подобных эпизодов, но из вежливости они промолчали.
В дороге Ноздрюхин рассказывал неприличные анекдоты, плоско шутил. В общем, был в своём репертуаре.
- Подъезжаем. Вон и конструкция видна, - Ноздрюхин прервался на самом интересном, то бишь на самом сальном месте своей истории.
"Конструкцией" он назвал сложное сооружение, отдалённо напоминающее водяную мельницу, одно из изобретений Палачова, установленное дабы помочь крестьянам набирать воду. Это была целая система желобов и труб. Правда, что-то в ней не срабатывало. И людям приходилось набирать воду по старинке - зачерпывая её вёдрами. Но никто не жаловался. Вещь была внушительная, монументальная. Крестьяне смотрели на неё с опаской и уважением. Этот памятник гению человеческой мысли вызывал искренное и неподдельное восхищение у всех соседей. Специально приезжали, чтобы посмотреть на это. В какой ещё губернии, в каком уезде есть свой изобретатель? "Наш Леонардо", как называли Палачова некоторые, особенно впечатлённые. Надо отдать должное Палачову, сам он был вечно недоволен своими творениями. И не только потому что у большей их части не получалось правильно работать. Никакой результат не мог его удовлетворить. Это был скромный мечтатель, всецело посвятивший себя науке - делу создания вечного двигателя и прочего тому подобного. И ни неудача, пусть самая сокрушительная, ни похвалы, пусть самые восторженные, не могли сбить его с выбранного пути. Ум его постоянно был занят новыми замыслами и проектами, всё время он находился в процессе творчества. Вот и сейчас его оторвали от работы. Теоретической. Последнее время он занимался систематизацией всех своих проектов и чертежей, стараясь выбрать из них наиболее эффективные и подвластные воплощению. От всего этого голова шла кругом. Тут и усовершенствованный плуг (тот, которым пользовались, Палачов справедливо счёл устаревшим), революционная мельница и трёхколёсная телега. Интересы у изобретателя были обширны. Каких только чертежей у него ни имелось. Удивительно, как всё это могло уместиться в одной голове.
Ноздрюхин чересчур горячо пожимал протянутую ему руку, тряся и самого Палачова.
- Ну, брат, - ему все были "братья", - зарисовался там чертежами своими. Вот у тебя руки все в чернилах. Погляди только, - с этими словами он принялся совать Палачову его же собственную руку под нос.
На Ноздрюхина давно никто не обижался. Дело это было бессмысленное и порой даже опасное.
- Думал, забыли про тебя? Ну уж нет. Вот, видал, - молниеносным движением Ноздрюхин сунул кукиш в лицо Палачову, - сидишь себе бобылём. Нет, брат. Ай-да к нам в компанию.
Несмотря на столь обильные приветственные излияния, Палачов всё же успел мельком поздороваться с Стоповым и Халапуевым. Потом опять был схвачен Ноздрюхиным в железные объятия и уже из них сдавленным голосом пригласил всех к себе в дом. Первым вошёл Ноздрюхин. На правах "ближайшего друга изобретателя" сразу же отдал прислуге указания по хозяйству, пораскидал аккуратно разложенные чертежи, обозвав их "гулькиной грамотой", глотнул из графина, с отвращением поняв, что там вода. Напрасно вокруг суетился Палачов. Этот вихрь было не остановить. Работа многих его дней была сметена за одно мгновение.
Наконец, успокоившись, Ноздрюхин плюхнулся в кресло. Умилённо уставившись на Палачова, он задал ни к селу, ни к городу вопрос.
- Ну, давай, рассказывай, как там всё у тебя прошло?
Возившийся с бумагами Палачов не понял вопроса.
- Что рассказывать?
- Брось ты, - Ноздрюхин притворно погрозил ему пальцем, - Будто мы не знаем. Нам, братец, всё известно. Будет ещё из себя строить.
- Честное слово, не понимаю, что вам рассказать. У меня всё по-старому. Ничего интересного не было.
На это Ноздрюхин искренно от души расхохотался, будто в жизни ничего смешнее не слыхал.
- Будет ещё из себя агнца корчить. Я, мол, слыхом не слыхивал, видом не видывал, нюхом не нюхивал. Говорю, мы всё знаем. Но хотелось бы всё же из твоих уст, так сказать, очевидца и участника, услышать. Так что, давай. Не тушуйся. Здесь все свои. Ты и сам прекрасно знаешь, первее друга, чем я, у тебя нет. Потому, давай. Рассказывай. - изготовившись слушать, Ноздрюхин даже зажмурился от удовольствия.
- Хоть бы пояснил. О чём рассказывать, не пойму. Может, вы, господа, разъясните?
- Да мы и сами не очень понимаем. Правда, Иван Ильич?
- Ничего не понимаем, - признался Иван Ильич.
- Вот, скрытники, - ухнул Ноздрюхин, - скрытники. Хорошо, мадерочку принесли. Ставь, голубчик. Да вы угощайтесь, господа, - в гостях Ноздрюхин был не в меру щедр, везде чувствуя себя как дома, - Я про то говорю. Хоть ты и напрасно меня за нос водишь. Потому как я тебе только добра желаю. Это кто угодно тебе подтвердить может. Вон, хоть Ванька, хоть Сашка. Напрасно виляешь.
- О чём ты? Честное слово, не пойму, - взмолился Палачов.
- Рассказывай, как дочку Снежина соблазнил. Обещал увезти её в Воронеж, чтобы там с нею тайно обручиться. Только, смотри, ничего не упускай. И не юли. Всё равно пойму.
- Да что ты? Кто тебе порассказал такого? У меня и в мыслях ничего подобного не было. Клянусь тебе.
- Ну-у, поехал. А меж тем, зря. Зря ты обманываешь. Мы ж с тобой почти что родственники, считай. Моё поместье с твоим соседствует. И мой отец твоего как облупленного знал. А ты меня родного тебе почти человека обманываешь. Нехорошо. Да уже все, - Ноздрюхин обвёл рукой присутствующих, - все знают про твою тайную связь. Конечно, я понимаю, в тебе говорит рыцарство и нежелание опорочить честь дамы. Да я первый убью любого, кто хоть тень посмеет бросить на её имя. Кстати, как бишь её зовут? Лиза, что ли? Так что за это можешь не беспокоиться. И, давай, смело рассказывай. Как там всё у вас вышло. От секретной переписки до тайных свиданий. Ходок же ты!
- Да говорю же... - Палачов тщетно пытался оправдаться. Ноздрюхин был в обычном своём состоянии. Навеселе. И такого его было не остановить. - Ей же всего то шестнадцать лет...
- Самый сок, - смачно чмокнул губами Ноздрюхин.
- Подожди. Ты ему и слова не даёшь вставить, - заступился Халапуев.
- Тут какая-то ошибка. Слух не более. Я действительно ездил одно время к Снежиным. По просьбе отца помогал в обучении Елизаветы Сергеевны и брата её, Петруши. По-соседски.
- Охо-хо. По-соседски. Да уж знаем, каково это "по-соседски" на деле выходит. Показываешь, объясняешь. А там, глядишь, и глазами встретились. Тут тебе и огонь, и страсть. Уже не до учений. Знаем, как это бывает. Чай, и мы науками занимались. Начинается с "ву компреме муа", а заканчивается то всегда "шерше ля фам"... Надо бы ещё мадерки. Не пойму, что это там у тебя слуга бестолковый такой или то приказчик зверствует. Принесли с гулькин нос. Раз глотнул, уже и нет. Ты скажи или пусть бокал побольше принесут, или вина.
Принесли ещё вина, что несколько отвлекло Ноздрюхина. Он заинтересовался чертежами, которые сам же беспощадным образом разбросал.
- Что это там у тебя?
Палачов начал было объяснять, но Ноздрюхин толком ничего не слушал. Скользнул взглядом к стене. Обратил внимание на висевшие пистолеты.
- Хороши у тебя пистолеты. Продай, а?
- Как я могу? Они от деда достались.
- Да у меня всё равно и денег сейчас нет. А это что за штука?
- Орехоколка для ядер любой величины. Она ещё на закончена. Всё руки не доходят её доделать.
- Понимаю. С намёком вещь. Мол, не все орешки можно расколоть. Всё понимаю, - Ноздрюхин весело подмигнул. И ещё раз с нажимом повторил, что всё понимает. Хотя другие решительно не могли понять, что он там понимает, - А это кто такой? Чей портрет? Не узнаю что-то. А меж тем, явно знакомый. Погоди, это случаем не Яков Степанович?
- Какой ещё Яков Степанович?
- Да был один такой. Другое интересно. Ты то откуда его знаешь?
- Не знаю я никакого Якова Степановича. Это батюшки моего портрет.
- Ну да, точно. Не узнал его без усов.
- Он не носил усов.
- Значит, не он, а Яков Степанович носил. Да ты и сам знаешь.
- Не знаю я никакого Якова Степановича, - буркнул Палачов.
- Мы вот зачем к тебе приехали, - опомнился Стопов, - у меня же послезавтра большая игра будет. Ну и гости соответственно. Столько людей приедет.
- Да, брат. Вся губерния, почитай, съедется, - поддакнул Ноздрюхин.
- Губерния - не губерния. Но игра большая предвидится. Факт. Приехал бы и ты. Развеялся бы. А то, что это всё за бумагами сидишь? Киснешь. Нет я, конечно, понимаю и в душе одобряю. Наука. Прогресс. Всё это замечательно. Только ведь и о развлечении можно иногда подумать. Все наши соседи будут. Может быть, всё-таки передумаешь?
- И то верно. Развеялся бы, - вмешался и Халапуев.
- Извините, не могу. Я же говорил, что на данный момент очень занят, - Палачов с грустью оглянулся на стол, - И работы мне, похоже, ещё прибавилось. Да и потом я не любитель...
- Да что вы его уговариваете? Он же по Лизе своей сохнет. Только что мне по секрету жаловался, как она его отшила. Говорил мне: "Нет, брат, этот орешек мне не удалось расколоть". А у самого при этом слеза из глаза так и течёт. Ему сейчас и свет не мил.
- Когда это я такое говорил? Вовсе не....
- Не бойся, - подмигнув, перебил его Ноздрюхин, Секрет твоего сердца умрёт вместе со мной. Я - могила, - и снова подмигнул, - так что зря, Иван Ильич, ты его уговариваешь. Ему теперь все радости жизни, рассветы там да закаты, да хорошая партейка не милы. Лишь бы взгляд любимой да звук родного голоса... Как там поётся? Эти очи, что свели меня с ума... Нет, сейчас не вспомню... Сиди, тоскуй. А послушался бы моего стариковского совета, - Ноздрюхин был всего лет на пять старше Палачова, - бросил бы ты всё это дело. Сам же видишь, она играет тобой. Ей бы какого заезжего офицерика, гусарства подавай. Она истинной любви и не разглядит. Все они, брат, такие. Знаем. Обжигались. И не раз. И да пребольно.
Палачов, смирившись, молчал. И даже удручённо кивал, не имея сил возражать.
- Ну что ж, твоё решение. Гори. Гибни. Лети мотылёк. Но помни. Я тебе добра желал. А как наворочаешь делов от любовной хандры, меня помянешь. Прав был Ноздрюхин - так и скажешь. Ну да, ладно. А о твоей любви я молчок. Могила, - твёрдо заключил Ноздрюхин. Хотя на выходе он уже беззаботно во весь голос напевал: "Лиза, Лиза, Лизавета. Не дождуся я ответа".
Палачов попрощался с Иваном Ильичом и Халапуевым, рассеянно выслушав их утешения. Ещё долго после ухода гостей он стоял ошарашенный, сам не понимая, что же всё это такое было. Что за катаклизм, что за бедствие, имя которому "Ноздрюхин". Придя в себя, возобновил свои занятия. Начинал с нуля. Появились и попрятавшиеся от Ноздрюхина слуги. Навели порядок. Посетовали на буйного несдержанного гостя. Палачов уже никого не слушал. Новые идеи захватывали его и уносили куда-то ввысь, к недостижимым идеалам.
4
- И что ты так на него набросился? Несчастный человек, он и слова не мог ответить, - резонно заметил Халапуев.
- Да уж, брат, - вставил и своё слово Стопов.
- Бог знает, что наговорил. Нафантазировал. Слух какой-то ужасный и по нелепости, и по грубости раздул, - продолжал Халапуев.
- Кто, я?! Да кто, как не я, защищал его от всех гнусных нападок? - удивился Ноздрюхин, - Кому, как не мне, он открывал сердце своё, терзаемое томлением души?
Последняя фраза почему-то особо врезалась в слух Ивану Ильичу. Что-то знакомое. Точно где-то слышанное. Если припомнить наверняка, можно будет и угадать, какой роман, по всей видимости, сейчас читает Ноздрюхин.
- Кто как не я утешал его, когда он был на волосок от смерти, - Ноздрюхин не унимался, как человек, задетый за живое в лучших своих чувствах. Вероятно, он и в самом деле испытывал симпатию к Палачову. Вот только выливалось всё это в самых неподходящих формах, - Настолько тяжелы любовные раны. Кто уговаривал его от самоубийства? А вы думаете, зачем ещё я хотел купить эти пистолеты?
В своих фантазиях Ноздрюхин был столь упёрт и настойчив, что Стопов, по натуре своей склонный к доверчивости, поневоле подпадал под их влияние. И ему уже начинало казаться, что всё, о чём говорил в данную минуту Ноздрюхин, имело место в действительности. Хотя сам он был свидетелем обратного. Настолько был убедителен этот человек. К счастью, рядом сидел трезвый, рассудительный и попросту вменяемый Халапуев. Глядя на его скептическое выражение лица, Стопов возвращался к реальности и сам уже с сомнением качал головой при очередных ноздрюхинских россказнях.
Очевидно, Палачову было уже не миновать репутации провинциального Дон-Жуана, а, может быть, и Вертера. Смотря, в какую сторону подует ветер фантазий в голове у Ноздрюхина.
Халапуев вознамерился этому помешать. Решив, что если есть возможность оказать помощь хорошему человеку, то надо обязательно ею воспользоваться. Надо было спасти Палачова. А для этого следовало отвлечь Ноздрюхина чем-нибудь другим. Что в принципе было не очень сложно. Главное, не отпускать его от себя сейчас, можно даже напоить его у Стопова, что так же легко устроить, а потом рассказать под видом тайны какую-нибудь историю любой степени достоверности.
- Да он сам чуть меня не застрелил из этих самых пистолетов, когда я намекнул ему, что у дамы его сердца есть в Воронеже другой. Я как увидел их висящими на стене, меня аж дрожь проняла...
"С чего это так ему Воронеж в душу запал", - подумалось Халапуеву.
- ... ведь через них чуть с жизнью не расстался. Видели бы вы, сколько в нём решимости было. Это он так только с виду мягок. А как задета честь, в глазах бешенство. Огонь, а не человек. Слава Богу, произошла осечка. А вы говорите... - Ноздрюхин забыл, что они говорили и говорили ли что-нибудь вообще. Сбившись, он забыл и о чём говорил сам. Возможно, стал понимать, что своими бреднями заходит уж слишком далеко. Потому благоразумно перешёл на другую тему, не менее фантастическую, но всё-таки не относящуюся к жизни уезда. Рассказал о Монте-Карло. Как там один человек, естественно его хороший знакомый, проигрался до ниточки и уже вынужден был закладывать свой жилет. Но потом отыгрался. Да так, что уезжал сразу на двух экипажах. Каким образом это у него получилось, не уточнялось.
Ноздрюхина собственно уже никто и не слушал. Истории его лились как-то сами собой. Фоном. Гармонично соединяясь со скрипом колёс, стуком копыт и пофыркиванием лошадей. Лишь периодический гортанный смех нарушал идиллию, не давая Стопову и Халапуеву окончательно погрузиться в безмятежность и напоминая, что на говорившееся надо как-то реагировать. Они вымученно посмеивались на какую-нибудь "остроту". Ноздрюхин на это всякий раз приговаривал: "Так то, братцы" или "Знай наших". Добившись искусственного эффекта - ему и этого было достаточно, переходил к новой истории, коих знал великое множество. Но многое придумывал прямо тут. Рассказал про трёхрогого телёнка, родившегося в соседней губернии и роды которого он чуть ли не сам лично принимал; про двухвостого зайца, которого однажды, естественно, он же, подстрелил; про генерала, обнаружившего в себе дар ясновидения и за то пошедшего на повышение в службе по Его Государя Императора Высочайшему повелению; про... Да много чего, всего и не упомнить.
Только два его спутника были погружены в себя. Поток мыслей Стопова был покоен и благодушен. Его если и тревожили острые вопросы, то ни к чему конкретному они не приводили. Он обдумывал обычные темы. С забот о хозяйстве с лёгкостью, на какую способен только русский человек мыслительного склада, особенно живущий в провинции, перескакивал на положение крестьян, а оттуда на славянский вопрос в Европе, тему очень популярную в России. Думая о хозяйстве, Стопов, так ни к чему не мог не прийти. Для него это было почти абстрактное понятие. Мысли Халапуева носили более практический оттенок, были более рассудительны, если так можно выразиться. Конечно, и его беспокоили общие для всех образованных людей темы. Но на данный момент его главным образом заботил предстоящий вечер, в организации которого он принимал самое активное участие.
Ноздрюхин же, похоже, выдохся или, может, делал передышку, набирался сил. Он заметно приумолк. Всё больше глазел по сторонам, прицеливался пальцем как пистолетом в ворон. И, по-видимому, боясь тишины, принялся насвистывать мелодию из модной в ту пору оперетки. Потом что-то привлекло его внимание. Он даже толкнул Стопова с полным восхищения возгласом "Каково, а?" Стопов посмотрел в указанную сторону, но ничего так и не разглядел. То ли говорилось о высокой берёзе, то ли о пригорке необычной формы, то ли о пролетевшем перепеле. Иван Ильич так и не понял. Всё же из деликатности он кивнул. Ноздрюхин кивнул в ответ.
Уже подъезжая к дому, Ивана Ильича вдруг озарило. По сути у него ведь почти ничего не готово. Как он вообще будет принимать гостей? Где их размещать? Столько волнений ему предстояло. Столько сложностей. От этих мыслей ему сделалось бесконечно грустно.
- Подъезжаем, - обречённо выдохнул он.
5
К вечеру готовились основательно. Лизавета Антоновна целый день была на ногах, отдавала распоряжения, командовала прислугой. Вся остававшаяся в ней сила воли выливалась сейчас в эту подготовку. Она много суетилась, из любого самого пустяшного повода устраивая драму. Сама нервничала и других умела взвинтить. "Не хватает глубоких тарелок? - Катастрофа". "Вилки куда-то подевались? - Ужас". "Ножи грязные? - Слов нет". Конечно, тарелки и вилки находились, ножи мыли. Но до этого? До этого было много шума и нервов. Даже Иван Ильич немного посуетился, в меру своих сил. Заглянул несколько раз на кухню, спросил, всё ли в порядке.
Заготовлено было двенадцать бутылок шампанского. И это не считая ещё других напитков, которых тоже было достаточно. Однако Лизавета Антоновна, сохранившая ещё воспоминания о прежних пышных балах и празднествах, с сомнением качала головой и тянула: "Маловато". Были конфекты и фрукты. Были даже ананасы. Наготовили закусок. Зажарили двух гусей и поросёнка.
Особо ожидался приезд Мясоедова, местного средней крупности чиновника, и Вахмистрова, местного же полицмейстера. Стопов рассуждал, что если будет первый, то и второй обязательно приедет. Потому как административная власть всегда была на Руси крепко спаена с исполнительной. Намекнув одному на несомненное прибытие другого, можно было гарантировать присутствие их обоих. Мясоедов же к нему обещался точно.
Ноздрюхин обещал взять всю организацию на себя, после чего от него не было ни слуха, ни духа. К общему облегчению. Какое-то время он развлекался тем, что, попивая коньяк, бренчал на гитаре романсы. А потом куда-то укатил.
Халапуев никаких заявлений не делал, но просто помогал. Кстати, благодаря ему и смогли достать ананасы.
Стопов собрал действительно всех. Всех кого только можно и должно было пригласить. Приехали Мясоедов и Вахмистров с супругами, и братья Тумбовы, и вездесущий Четвертинкин, и медведоподобный Гаврилин с женой Софьей Тимофеевной. Без Ноздрюхина было не обойтись. Даже если бы его не звали, он всё равно бы заявился. Косвенное своё участие, то есть злосчастную поездку к Палачову, он считал важной помощью, а себя мнил чуть не главным и единственным устроителем и всего лишь из скромности уступал право принимать гостей самому хозяину дома.
Халапуев производил впечатление личности исключительной в уезде. Настолько он отличался от остальных. Ни разу ни о ком не сказавший дурного слова, даже за глаза. Его и пьяным то не видели. Кое-кто сомневался, пьёт ли он вообще. Хотя он, несомненно, выпивал. Просто не любил напиваться. Способный на искреннюю и преданную дружбу. Честный. В высшей степени порядочный. Такой, каким и должен быть человек. Держался от всех несколько особняком. Хотя никого не чурался, скорее это его от себя немного отдаляли. Уж слишком он порядочный. Уж и слова при нём неподходящего сказать нельзя, сразу поморщится. Ближе всего с ним сошлись Стопов и Палачов. У них было что-то общее в характерах. Определённая наклонность к возвышенному, а от этого мечтательность и рассеянность. Роднило этих троих и то, что они как-то на удивление не умели, вернее, не хотели видеть в людях плохое. Непозволи-тельная наивность. Близким другом Халапуева считал себя и Ноздрюхин, который, впрочем, со всеми был запанибрата.
Гаврилин был прирождённый барин. Это слово будто специально для него было придумано. Высокого роста, большого живота, широких плеч и сильных рук. Внешностью очень походил на медведя. Правда, был чуть более мягок в обращении. Склонный к грубости не гнушался битьём слуг. Но не часто обращался к этой мере. За большие провинности только. В конце концов не такой уж глушью был уезд. Не все тут были "крепостники". И сюда доходили прогрессивные веяния, другое дело, что не все ещё успели их себе усвоить. Гаврилин был обычный русский помещик. Барин. Любил поесть, особенно уху. Любил выпить, особенно водочки да под грибочки. Любил хозяйствовать и более того умел это делать. К охоте относился с пренебрежением. Считая это занятие "напрасной тратой времени, сил и дичи". Превратил своё поместье из средненького в одно из крупнейших и успешнейших в округе. Скупал у менее удачных соседей земельные участки. Ловко пускал в дело лес. При чём обходился без махинаций. Он был хозяйственник. Счастливо женился. Жену свою любил крепко, насколько вообще способны такие люди к любви. Называл её ласково "Софьюшкой". И та его любила. Хоть и звала уважительно "Сергеем Васильевичем". Семейная жизнь шла у них гладко. Покойно и основательно, как и положено. Со временем планировали обзавестись детьми. Ожидать можно было целого выводка. Гаврилин пышил здоровьем. Дородность и румяность его супруги также не вызывали сомнений в её плодо-витости. Оба они любили и посплетничать. Собственно, для провинции это было неотъемлемой частью этикета. Ни один разговор не начинался, ни одна тема не поднималась без предварительно рассказанной "жаренной" новости. И в этой страстишке Гаврилины ничуть не выделялись среди остальных. Во всём они были образцовы, сверхтипичны и, соответственно, скучны.
Завсегдатаи любой пирушки, неразлучные близнецы Тумбовы, Гоша и Митя или Григорий и Митрофан, были дураками высшей мерки. Розовощёкие, пухленькие, с ясными, чистыми, незамутнёнными излишними размышлениями глазами. Книг они практически не читали. Отдавали предпочтение сочинениям фривольного содержания, но даже их не дочитывали до конца. Заядлые картёжники и страстные кутёжники. Любили выпить, могли и напиться. Не раз гуляли в компании того же Ноздрюхина. Уездная жизнь не изобилует развлечениями. Карты, выпивка, охота и сплетни были главными занятиями. Тумбовы отдавались этим занятиям всей душой. Играли, пили, охотились и сплетничали. Обычное с их стороны: "Мы с Гошей слышали..." или "Мы с Митей видели...". Далее излагались выслушанная сплетня или высмотренное происшествие. Жили рядом и были похожи друг на дружку. Вот и всё, что о них можно сказать. Тумбовы ничем не отличались от своих соседей. Такие же как и все, плоть от плоти, кровь от крови своего уезда. На них и им подобных держалась русская провинция. И если развивалась она самородками, вроде Палачова, то без таких как Тумбовы нечему было бы развиваться. Они были надёжным, устойчивым фундаментом, солью земли. Так по крайней мере казалось, глядя на них. Настолько они были довольны собою и жизнью.
Четвертинкин, маленький, суетливый человечек. Не барин, "баринок". Живчик с дёрганными движениями, с удивлённо выпученными глазками. Он напоминал воробья. Так же подёргивал в стороны головой, словно прислушиваясь и присматриваясь. Взлохмаченный и взъерошенный. Ему бы и прыгать птицей для полного сходства. Главный и самый энергичный разносчик новостей, а заодно и сплетней. "Пшик, а не человек", - метко охарактеризовал его Ноздрюхин. Не менее удачное и также закрепившееся за ним прозвище "баринок" тоже, кажется, придумано было Ноздрюхиным. Ни одна сплетня не обходилась без Четвертинкина. Он был её движущей силой, кочегаром, паровозом и углём. Он полагал за величайшее несчастье, если что-то происходило без его ведома. Если, конечно, говорить о происходившем в уезде. Ибо события в дальних странах и отдалённых губерниях совсем его не интересовали. Так благодаря ему стало известно, что сама жена самого губернатора посетила однажды Мясоедовых. Те и сами рады были бы разнести эту новость. Но Четвертинкин успел их опередить. Он же растиражировал, что изобретатель Палачов сносился с кем-то в Москве относительно своих проектов. Непонятно, как он всё это узнавал. Но факт, что ни одно событие не могло миновать его уха, либо языка. Подёргиваясь и посматривая в стороны, он чирикал: "Вы что же, слышали? Как не слышали? Неужели, не слышали? Поверить не могу, что не слышали". Ему всегда сложно было усидеть на одном месте, поминутно вздрагивал, вертел головой. Если заболевал, то даже находясь на ложе, не прекращал бурной своей деятельности. Обязательно кто-нибудь к нему визитировал и что-нибудь рассказывал. Он очень огорчался, если в разговоре ему ничего нового не сообщали. Мог обидеться, считая, что "от него скрытничают".
Мясоедов и Вахмистров. Про них нечего было сказать, кроме того, что один - столоначальник, а второй - полицмейстер. Этим всё и выражалось. Один постановлял, другой надзирал. Они были административная и исполнительная власть со всеми сопутствующими этому следствиями. Возможно, между ними и существовала какая-то более тесная связь, может быть, даже финансового свойства. Наверняка никто ничего не знал. Может быть, так и было. Кто знает? Ведь не могут же дела устраиваться без периодических денежных поощрений, без своеобразной смазки. А, может, и могут. Насчёт такого понапрасну языков не распускали.
В гостях у Стопова Мясоедов похвалил убранство дома и устройство хозяйства, ещё раз поведал о том, как к нему приезжала губернаторская супруга, в подробностях сообщил, что она говорила, как внимательно слушала, что изволила откушать и выпить. И то, как она намекнула на возможный визит её супруга, то есть самого губернатора. Все это слышали неоднократно, но из уважения, неизбежно возникающего в общении с таким важным человеком такого высокого ранга, внимали и сопереживали. Вахмистров по приезде хвалил устройство хозяйства, а потом уже убранство дома. Рассказал, как на днях задержали какого-то подозрительного то ли бродягу, то ли беглого, неизвестно откуда и куда. Сообщил, как преступник себя вёл, что говорил (естественно в более смягчённых выражениях в виду присутствия дам), как смешно грозил всем "карой небесной" и "возмездием Господним" за "осуждение невинного". Вахмистров, несомненно, обладал немалыми артистическими задатками и красочно изображал других людей, но, сдерживаемый служебным положением, важничал и предпочитал серьёзность бревна. Душа неунывающего весельчака была помещена в тесный каркас официальности. Этот внутренний конфликт выражался в том, что он часто с тиком нервически посмеивался на абсолютно не смешных вещах. "Дождь?.. Ха-ха... Сегодня среда?.. Ха-ха... Суп на обед?.. Ха-ха..". Жизнерадостный по натуре, он мог по случаю и на гитаре сыграть и песню спеть, мог и анекдот рассказать. Мог и обматерить, и морду набить. Обладая столь сложным характером, очень серьёзничал, понапрасну хмурил брови, непроизвольно хмыкал и частенько перебарщивал с жёсткостью.
Мясоедов и Вахмистров прибыли вместе с жёнами, которые во всём, вплоть до мелочей, продолжали линию своих мужей. Мясоедова и Вахмистрова числились приятельницами и в случае каких-либо поползновений одна всегда заступалась за другую. Дамы даже внешне приобретали черты своих половинок. Мясоедов был мужчина солидный, объёмистый. Супруга со временем догнала его. Вдвоём, взявшись за руки, они уже не могли войти в комнату, а только лишь по очереди. Мясоедова научилась так же свысока на всех глядеть и важно говорить. Растягивала слоги, всякую ерунду произносила с таким видом, будто изрекает перл красноречия и остроумия, как делал её благоверный. Подражала мужу и Вахмистрова. Муж у неё жёсток. Даром, что полицмейстер. И рявкнуть умел, и шутнуть. Впрочем, таких начальников больше всего и любят в России. Боятся и любят. Уж если разнесут, то так, что камня на камне не оставят, зато если в хорошем настроении, то всем праздник выйдет. Вахмистрова быстро выучилась командно покрикивать. Подчерпнула некоторые жаргонные словечки и выражения. Нерадивого извозчика преспокойно могла обозвать "канальей" и "каторожной мордой", а то и похлеще. Муж при этом всегда довольно и с гордостью на неё поглядывал. Все подчинённые её трепетали чуть ли не больше, чем самого Вахмистрова.
Семьи Мясоедовых и Вахмистровых были уважаемы. Их даже за глаза уважали, а это многого стоит и о многом говорит.
Гаврилины, Тумбовы, Вахмистровы, Мясоедовы, Четвертинкин, Ноздрюхин, Халапуев и Стоповы. В целом это и был весь уезд. Не считая, конечно, жителей уездного города, который находился слишком далеко, чтобы кого-нибудь оттуда ожидать, и за исключением крестьян, которых в расчёт и не брали, поскольку в культурной и общественной жизни они никак не участвовали. Приехали все соседи, кто только мог. Кроме нескольких: Филиппова, местная "амазонка", "огонь баба", лихо ездившая верхом, любившая охоту, сама занимавшаяся хозяйством, с месяц как находилась на водах; Снежины же посещали Европу, предположительно Швейцарию - Четвертинкин точно не знал.
6
Были и неожиданные гости. Неожиданные и необычные. Причём необычным в них было всё, от внешнего вида до имён. Один звался просто Штэйн. А имя имел для российских широт непривычное - Йозеф. То ли еврей, то ли немец. То ли немецкий еврей. Но совсем без акцента. В нелепом покатом котелке, в аккуратном костюмчике, с саквояжиком, с которым ни на миг не расставался - даже во время застолий тот стоял у его ног. То ли врач, что вряд ли. То ли адвокат, что тоже сомнительно. Что-либо определённое насчёт него сложно было сказать. Лукавоглазый, ехидно ухмыляющийся, с потрескивающим голоском. Положительно, его можно было принять за еврея. Однако он вёл себя слишком уверенно для еврея в России. Но и был слишком уж жив, смекалист, остёр для немца. Странный человек.
Второй был не менее странен. Представился Казимиром, фамилии так и не назвав. Носил он старомодный сюртук яркого цвета, фасона, который уж никто давно не носит. Волосы его были острижены очень коротко, чуть не сбриты. Тем не менее несмотря на эпатажность, вид имел в целом щеголеватый. Холёные руки, отманикюренные ногти, шёлковый платок, на пальце бриллиантово-золотой перстень-печатка. Его подчёркнуто изящные манеры сразу произвели на всех приятное впечатление. Себя он называл "магистром эзотерических наук". Прекрасно изъяснялся на многих языках: от латыни до какого-нибудь венгерского. Сам будучи очевидно не русским, по-русски говорил превосходно. Кое-кто поначалу принял его за иллюзиониста или же магнетизёра. По приезде он показал фокус. И не какое-нибудь исчезновение монетки или угадывание задуманной карты. Каким-то образом ему удалось переменить у всех на глазах свой перстень с золотого на серебряный, не снимая его с пальца. Резьба, камень, всё было повторено до тонкостей. Потом он точно так же превратил фиалку в розу, изменив и запах цветка. Понятно, что всё это было внушено. Но ведь как замечательно вышло. При этом совершенно очевидно было, что Казимир не простой ловкач. Даже по лёгким вопросам и профан мог заключить, что перед ним человек, обладающий глубокими познаниями во всевозможных науках: от гуманитарных до естественных. Не было книги из тех, что ему назывались, которую бы он ни прочёл. Не было места из тех, что при нём упоминались, где бы он ни побывал. Мнения, высказываемые им, могли быть своеобразны, но всякий раз были в высшей степени разумны и остроумны. Сколько же всего он знал. Цитировал Гомэра и Вергилия по памяти на языке оригинала. Мог блеснуть Шэкспиром или Петраркой. Интереснейший собеседник. Обаятельный. Внимательный. И очень странный при этом. Что он делал здесь, в этой глуши? За карточным столом с провинциальными помещиками. Эрудит, и явно не бедный. Ему место в столице. Но уж никак не в захолустье. Странный был у него и слуга, словно тень сопровождавший своего хозяина. Не просто молчаливый, но буквально ни разу не произнесший ни одного слова, ни разу не проявивший ни одной человеческой эмоции. Не просто был безучастен, спокоен или равнодушен, вообще казался безжизненным. Незаметный, он тем не менее всегда оказывался рядом, если был нужен Казимиру.
Странности третьего носили иной характер, хоть и в не меньшей степени. Этого звали просто и привычно Савелий Степанович. Вот только фамилия у него при этом была Зарр-Гаджа-Бун. В нём признали потомка татар, на том и относительно успокоились. Ко всему был он ещё действительный статский советник. Из самого Петербурга. Говорил и вёл себя осанисто, с чувством собственного достоинства, превосходящим по своему значению достоинства всех прочих. Тут же был взят в оборот Мясоедовым и Вахмистровым, расхваливавшими друг друга - таково было их обыкновение, некий союзнический долг. Без обоюдной поддержки не могли существовать и сосуществовать две ветви власти. Несмотря на такую внушающую бесспорное уважение рекомендацию как чин действительного статского советника, личность Савелия Степановича вызывала не меньше вопросов к себе, чем другие два гостя. Помимо донельзя необычной фамилии и некоторых странностей в поведении и манере говорить, сельских обывателей удивила и шокировала его прислуга. Не то чтобы мулаты, креолы или мавры, а чистокровные полноценные негры. Совершенно чёрные люди. Одетые в обычные лакейские фраки, некоторые с характерными костяшками в носу и ушах, они приводили в ужас деревенское население. На них крестились с разинутыми ртами и округлившимися глазами. Вся Помятовка шла на них поглазеть. В России в своё время наделал много шуму один единственный мавр. Здесь же их было семь. Всеобщему удивлению не было предела. Материала для последующих разговоров и пересудов хватило бы после этого на год. Агафьевна, впавшая уже в маразм, но тем не менее уважаемая в деревне, прямо заявила, что это нечистая сила, нечистым же духом посланная. Покрестившись и почуравшись на прибывших, старуха заперлась в избе и целый день молилась. Остальные продолжали глазеть, пытались заговаривать со странными слугами Его Превосходительства. Напрасно. Ни один из них не знал русского. По-каковски они изъяснялись было не понять. По-французски или на одном из африканских диалектов - деревенские разницы не чувствовали. Как ни было сильно обаяние высокого чина и как бы под него все ни подпадали, помещики тоже в свою очередь были весьма поражены столь странным выбором прислуги. Чересчур фантастически смотрелись, пусть и без копий и набедренных повязок, но всё-таки негры в среднерусской полосе. Но поскольку никто из стоповских гостей не видел ещё чиновника из столицы, тем более такого высокого уровня, то смирились и с этим. Как-никак действительный статский советник, из Петербурга. Хоть менее странным он от этого быть не перестал.
Странная троица, столь непохожих на всех и столь различных между собой людей быстро сошлась. Вскорости Штэйн, Казимир, Зарр-Гаджа-Бун уже по-приятельски беседовали, перешучивались, с азартом обсуждали предстоящую карточную игру, которая представляла для них, судя по всему, главный интерес. Из их разговора можно было даже заключить, что ради неё одной они и приехали. Это, конечно, не могло быть так. Ведь Казимира к себе пригласил когда-то сам Иван Ильич. Штэйна вызвала какая-то деловая надобность. Зарр-Гаджа-Бун проездом решил удостоить честью своего посещения Стопова. Он - действительный статский советник. Ему никто не указ. И это большая честь не только Стопову и его Помятовке, но и всему уезду. Случайно эти чудаковатые чужаки оказались здесь. Случайно сошлись. Всё случайно. Никакой намеренности здесь быть не могло.
Первым из них явился Казимир. Гости только начинали съезжаться. Когда доложили о его приезде, все бывшие на тот момент вышли посмотреть на такую диковинку как незнакомец.
- Дражайший Иван Ильич. Вот и я, - Казимир раскинул в стороны свои длинные руки, словно призывая рухнуть в его объятия. Иван Ильич перебирал в уме всех знакомых, близких и отдалённых, и не находил ни одного, кто мог бы подойти к этой физиономии. Гость сам пришёл ему на помощь.
- Как вы, должно быть, помните меня зовут Казимир. Ещё в бытность вашу в Петербурге вы настойчиво приглашали меня к себе в гости, в ваше родовое поместье.
- Ах, да, конечно, - смог припомнить Стопов, - да, да. Казимир, конечно.
- О своём намерении навестить вас я заблаговременно извещал письмом, но, видно, несколько опередил российскую почту.
Мясоедов вопросительно хмыкнул. Вахмистров покрутил свой ус. Дамы потянулись к лорнетам. Бестактный Ноздрюхин вслух выразил то, что у всех было на уме.
- Что это за лях и зачем припёрся? - еле слышно, но всё-таки слышно бросил он.
- Господа, это же Казимир. Мой давний и хороший знакомый, ещё по Петербургу. Прошу любить и жаловать, - простодушно объявил Стопов. Недоразумение было улажено. И вправду в своё время Иван Ильич приглашал его к себе. Да позабыл об этом. Он многих тогда приглашал. А то, что человек прибыл раньше своего письма - так в этом вообще ничего не было удивительного. Подобное случалось сплошь и рядом.
Зарр-Гаджа-Бун приехал в экипаже, словно мухами облепленном слугами. Все к тому времени были уже в сборе, успели немного выпить и закусить, но всё равно высыпали наружу, предпочтя физическому голоду удовлетворить жажду любопытства. Гербовая карета и чернокожие слуги вызвали настоящий фурор. Чин гостя был не менее впечатляющим. Визит же свой он объяснял желанием навестить местное чиновничество, верхушка коего собралась у Стопова.
Появление Штэйна было не так заметно на фоне предыдущего. Он приезжал по делам. Кажется, к Гаврилину. Никто особо не интересовался. Включая, похоже, самого Гаврилина.
Четвертинкин, проглядевший страннейших, необычнейших гостей, вид имел несчастный, отчаявшийся. Это было для него личное оскорбление.
7
Гости собирались долго. Не сразу удалось сесть за стол. Лизавету Антоновну дамы тут же засыпали вопросами.
- А это у вас что? - лорнировала тарелки Мясоедова.
- А это? - спрашивала, дождавшись своей очереди, Вахмистрова.
- Это, кажется, должно быть, уха... Аксинья, это уха?
- Уха, матушка. Она, родненькая.
- Это всё Аксинья наша, умелица.
- У вас и ананасы, - наступал черёд Гаврилиной.
В этот раз Лизавета Антоновна ответила, не прибегая к помощи Аксиньи.
Поработав челюстями, набив желудки, люди откидывались на спинки стульев. Мужчины тайком расстёгивали сюртуки. Женщины, понятное дело, вынуждены были проявлять сдержанность. Ноздрюхин, не страдавший избытком скромности, открыто похлопывая себя по животу, громко произнёс слово "обожрался". Под одобрительные и завистливые взгляды Тумбовых.
К десерту принесли варенья разных видов и фрукты.
- Вы нас совсем закормить решили, - дружелюбно заметил Мясоедов.
- Да-с, славно покушали, - поддержал Гаврилин.
- Уха была хороша, - похвалил Вахмистров.
Женщины говорили о своём.
- А это из чего у вас варенье?
- А как вы его варите?
- Неужели без косточек?
Стол был накрыт на славу. Лизавета Антоновна нарадоваться не могла, как все замечательно кушали. Поев, выпив, Мясоедов поспешил поинтересоваться у Ивана Ильича его делами. Нет ли у него какого-нибудь начинания, которое нуждалось бы в официальном одобрении, каковое он по своему душевному расположению может обеспечить. Вахмистров по своей линии полюбопытствовал настроениями у его крестьян. Не слишком много ли воруют? Не чрезмерно ли пьянствуют? В случае чего обещал припугнуть их по дружбе. Гаврилин вопросы задавал конкретные и практические. Насчёт пашни. Во сколько заходов осуществляется покос. Какие корма дают коровам. Стопов мало что мог ответить на это. Мясоедова интересовалась у Лизаветы Антоновны, как они варят варенье. Вахмистрова спросила о том, как варят эту замечательную уху. Гаврилина узнавала о рецепте потрясающего соуса. С помощью Аксиньи удалось удовлетворить их любопытство. Тумбовы молчали, занятые десертом. Заметно приутих при виде Вахмистрова Ноздрюхин. Четвертинкин, с трудом дождавшись, пока все смолкнут, атаковал Стопова целым роем вопросов. Иван Ильич еле успевал на них отвечать. Толком ни одного из них так и не разъяснил. Но Четвертинкин всё равно был доволен. Его выслушали. Застолье с полным на то основанием можно было считать триумфом.
Мужчины поговорили о бедственном положении крестьянства. О чём ещё могут говорить русские помещики? Стопов и Халапуев стояли за развитие грамотности у крестьян. Мясоедов, Вахмистров и Гаврилин смотрели более традиционно на этот вопрос. Что никакого образования крестьянам не надо, что оно им только во вред пойдёт. Тумбовы не имели своего мнения. Они готовы были согласиться с каждым по очереди. И всегда поддерживали того, кто говорит. Четвертинкин, возможно, и имел какое-то своё мнение. Но только не решался ничего высказывать по этой теме. Спросили Казимира, как обстоят дела с народным образованием за границей. Он сказал, что в Италии, например, детей всех званий, от самого высокого до самого низкого, с самого раннего возраста абсолютно всех обучают итальянскому языку и что все там, кого ни спроси, все говорят вследствие этого по-итальянски. И что во Франции с этим делом схожая ситуация. Это была шутка.
Все старались обласкать высокого гостя. Знакомство с такой фигурой всегда может оказаться полезно. Зарр-Гаджа-Бун охотно обещал всем своё покровительство. Но более других, и это было заметно, был расположен к Мясоедову и Вахмистрову. Пользуясь случаем, Мясоедов пожаловался на какого-то своего подчинённого, который пользуясь связями семейного характера с определёнными персонами, имеющими в уезде некоторое влияние, позволяет себе на службе выходки, бросающие тень на чиновничий мундир, вроде того, что имеет наглость открыто проигнорировать приход начальствующего лица и не встать. За всеми изысканными оборотами, заверениями о всеподданнейшем уважении и искреннейшем участии с трудом можно было отследить смысл говорившегося. То ли Мясоедов жаловался на делопроизводителя Писцова, то ли на письмоводителя Делова. Его невольный собеседник, по всей видимости, и не пытался вникать. Вахмистров обходился без лишних прикрас. Прямо и откровенно называл всех то "сукиными сынами", то "курвами". Особенно его недовольства заслужили арестанты, которым, видишь ли, не по нутру кандалы носить, и пьяницы, которые, понимаешь ли, всё пьют и пьют, и воры, которые, подишь ты, всё воруют и воруют. Было, в общем, кого дурным словом помянуть. Его также выслушали без энтузиазма и внимания.
После длительной подготовки Мясоедов счёл себя вправе спросить Савелия Степановича, естественно со всем полагающимся политесом, о необычных его слугах.
- Позвольте полюбопытствовать, если только не сочтёте за излишнюю дерзость с моей стороны, но не мог не отметить, что очень уж у Вашего Превосходительства слуги... неординарные, - он долго подбирал подходящее слово.
- Это мбуту, - ответил Савелий Степанович, - поклоняются мне как божеству.
- Такое радение весьма похвально, - Мясоедов более всего ценил в подчинённых чувство почтительности.
- На каком же языке вы с ними изволите объясняться, - так же посчитав себя достаточно для того высокопоставленным, спросил Вахмистров.
- На языке мбуту.
Вахмистров довольно кивнул. Хотя совершенно ничего не понял. Умилённого Мясоедова удовлетворил бы любой ответ. Они первый раз видели столичного чиновника, потому мирились со странностями, выходящими за рамки общепринятого. К тому же если действительный статский советник не может позволить себе такого, то кому вообще тогда можно?