Alexthecat : другие произведения.

Музыка Николь

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Под Grand Valse Brilliant (Chopin). Вообще-то замышлялся ужастик...


I

   Бьют часы, а мне этот звук кажется набатным колоколом. Я жестом смертельно продрогшего запахиваюсь в плащ, хотя на дворе ранняя осень. Лучики всё ещё тёплого солнца гладят высокую башню собора. Древние серые плиты покрыты плющом, как щетиной - щёки небритого голодранца.
   По этой неприметной улочке я прохожу уже в третий раз... Мимо витой решётки и потрескавшихся стен цвета топлёного молока. Я хорошо изучил их за последние четыре года.
   Жёлтый особнячок чаще называют богадельней, чем клиникой для умалишённых. Так проще. И чем-то благозвучнее. Точно так же жители другой улочки зовут неприметную халупу, прилепившуюся к набережной канала, "заведением" чаще, чем борделем...
   Я берусь за прогретые солнцем прутья решётки - и смотрю туда. В парке гуляют больные. Сёстры милосердия, сопровождающие их, похожи на ангелов. Тех самых бесполых, золотоволосых и кудрявых существ со средневековых икон. Толстая старушка вяжет, сидя на скамейке. Серый от стирки передник некрасиво обтягивает большой живот... От полосатых халатов гуляющих рябит в глазах.
   Это так знакомо, что, кажется, зажмурься - и всё равно увидишь вянущий каштан, белых и полосатых людей, разношёрстную кошку, прикорнувшую на карнизе... Да так оно и есть. Стоит мне лечь, как я начинаю свой путь по улице Сен-Жюв, мимо ушедшей в небо стрелы собора, мимо чёрной решётки, за которую мне нет входа.
   "Вы тревожите её"
   "Ей нужен покой"
   "Ещё один припадок после ваших посещений, и мы вынуждены будем запретить вам свидания"
   "Молодой человек, сюда нельзя"
   "Да, так распорядился я. С согласия ваших родителей. Они тоже считают, что вам лучше не видеться"
   "До свидания"
   "Вас проводят"
   "Жакоб, выведите мсье на воздух..." ...тогда я, кажется, в первый раз поднял руку человека...
   Теперь я могу лишь издали смотреть на её балкон. "Как Джульетта", - шутила она в первые дни - и тут же принималась плакать. Сейчас она не выходит даже туда.
   Высокий чистый звук заставляет вибрировать плиты мостовой и решётку под моими пальцами. Сначала я слышу его кожей, костями, всем телом - и только мотом мелодия вливается в уши, как капельки яда. И сотрясённое небо раскалывается, перерванное надвое зубилом мятежного шпиля.
   Это в соборе играет орган.
   Когда я слышу его, у меня словно вырастают крылья. Тот, кто придумал это чудовище, наверное, был безумцем... или ангелом. Только не тем, с сусальной иконы, а настоящим.
   И, прижавшись лбом к решётке, я начинаю думать своё бесконечное "Если бы". Если бы она родилась мужчиной, если бы наш учитель музыки, бенедиктинец Джан-Пьетро научил её молитве и вере, если бы она хоть раз прикоснулась к органным клавишам... Тогда её сила не знала бы равных. Потому что только голосом этого тысячетрубого зверя можно рассказать её историю.
   Но дверь на "Балкон Джульетты" закрыта. И я знаю наверняка, что сестра больше никогда не выбежит в сад в своём тёмно-вишнёвом платьице и не подставит лицо осеннему солнцу.
   Её тело медленно умирает там, за молочно-жёлтыми стенами.
   И музыка скоро убьёт мою Николь.
  

II

  
   Раньше я думал, что это проклятие. Что кто-то по недомыслию или, наоборот, с изощрённым коварством наказывает за неведомое злодеяние сестру, оставив в покое брата.
   Сейчас я уже в этом не уверен... Когда это началось, мы с Николь были ещё совсем детьми. Разве может быть у ребенка столько грехов?
   Лет в двенадцать мне мерещилось родовое проклятие за чудовищные злодеяния отца или матери (кажется, тогда я читал древнегреческие трагедии). Нет ничего более глупого! Я вовсе не считаю своих родителей святыми. Но стоит только взглянуть на мою толстую мать с вечно влажными глазами, похожими одновременно на пуговицы и чернослив, на лысину и тонкие, обтянутые жёлтыми панталонами, ноги отца, и особенно - на его массивную челюсть, словно созданную для разгрызания костей за обедом, как кровавый туман страшной тайны рассеивается сам собой. Да, мама в юности слыла прехорошенькой, но представить её с кинжалом в руке, как рисуют леди Макбет, выше моих сил! Точно так же, как вообразить отца святотатцем или кровосмесителем!
   Галерея семейных портретов тоже не даёт ответа. Мои предки славились любовными победами, прадед по материнской линии был лихим воякой, а дед по отцовской - удачливым банкиром... Но они уже никогда не расскажут мне, за что это сделали с моей Николь!
   В одиночестве я прохожу запылёнными коридорами старого крыла. Портреты давно почернели, с полотен взирают скуластые, тёмно-коричневые лица с расплывшимися чертами, яркими пятнами выделяются лишь напудренные парики. Старые кресла укутаны в холст и кажутся призраками. Я обметаю вращающийся табурет перчаткой. Сажусь.
   В старом крыле темно и тихо, никто не мешает мне курить, думать и вспоминать. Вспыхивает огонёк на конце сигареты. Я втягиваю в себя дым и облокачиваюсь на лаковую крышку фортепиано...
   Что мне ещё остаётся?
  

III

   Джан-Пьетро (мама называла его Жаном-Пьером) нам сначала показали с лестницы. Нянька Жервеза подвела нас к перилам и ткнула пальцем вниз, в чью-то блестящую лысину среди жёлтых, как спелая пшеница, и всё-таки седых волос.
   - Учитель! - прошипела она и добавила, видимо, чтобы мы ещё больше прониклись уважением: - Монах!
   Желтоволосый господин в аккуратной чёрной сутане мелкими глотками пил чай. Ему была оказана честь, его принимали хозяева дома, но, глядя на ютящихся на тесном диванчике родителей, начинало казаться, что это он делает семье одолжение.
   Нас предупредили: мы должны будем звать учителя "отцом Иоанном". Мы обязаны быть с ним почтительными. И внимательными. И прилежными. И усидчивыми. И старательными. Ибо отец Иоанн разбирается в искусстве, как никто из светских учителей. Бенедиктинцы копят свои знания веками...
   Но всё испортила Николетт. Она никогда не играла по правилам, даже в нежном возрасте семи с половиной лет.
   Маленький вихрь ворвался в гостиную - нянька только охнула и спрятала руки под передник. Я топтался за её спиной, одновременно и желая взглянуть на нового учителя, и боясь его. А Николь уже стояла перед пожилым рослым мужчиной в сутане. Он наклонился и потрепал девочку по волосам.
   - Давайте познакомимся, маленькая мадемуазель.
   - Николь, - сказала она, склонив набок изящную русую головку. Тут Жервеза всё-таки вытолкала меня в гостиную, я оказался на шаг позади сестры и упёрся взглядом в живот учителя. Он наклонился, чтобы поцеловать маленькую ручку - всё, что не делал этот бенедиктинец, он делал серьёзно, - но выцветшие голубые глаза при этом смеялись.
   У Николь тогда сделалось очень странное лицо (взрослые, наверное, приняли бы это выражение за капризную гримаску, но я в ту пору не был взрослым). Словно тень пролетевшей птицы погасила блеск в глазах и превратила их в тёмный бархат. Маленькие девочки так не смотрят...
   - Мне неловко будет, если такие милые дети станут звать меня "отец Иоанн", как в монастыре, - прогудел над нами голос учителя. - Для своих учеников я Джан-Пьетро. Старик Джан-Пьетро. А как зовут вас, маленький кавалер?
   Я очень сильно робел, и маме, сидящей в углу комнаты, пришлось уговаривать меня выдавить "Альбер", после чего я старался не поднимать глаз.
   Сложенные на животе руки монаха были крупные, как у крестьянина, и все в жёлтых и коричневых веснушках. Эти руки потрепали по волосам и меня, а потом нас подвели к фортепиано, чтобы проверить слух.
   ...И тогда Николь первый раз коснулась клавиш. Её посадили на смешной вертящийся табурет, и она, барабаня пальчиком по белым пластинкам, довольно быстро находила ту, которую нажимал учитель.
   Ничего не произошло, ничего! Просто у маленькой девочки обнаружился прекрасный слух. У меня дело с этим обстояло чуть хуже, но Джан-Пьетро уверял: всё поправимо, нужно лишь почаще упражняться.
   Ничего не произошло, ничего...
   И всё-таки в этот день и в этот час музыка взяла за горло мою Николь.
  

IV

   Она хохочет, запрокидывая голову. Ей кажется, что это жест профессиональной пианистки. Вытягивает ножки в синих бархатных туфельках, но до педалей никак не дотянуться. И снова, снова, снова смеётся.
   Ей десять лет. Мне - тоже.
   Она играет Шопена, и быстрые лёгкие пальчики мечутся по клавишам. Нет ничего лучше десяти лет, открытой двери в сад, солнечных зайчиков от полированной мебели и воздушного вальса.
   - Альбер, послушай! Мама, папа, все слушайте! Все!
   Дробные, круглые, как горошины, звуки... Весело, весело, весело, весело и светло! В конце этого вальса есть такой момент: пианист будто начинает сходить с ума, точнее одуревает от счастья. И повторяет, повторяет одну и ту же фразу. Трам-тарарам, трам-тарам... И я смотрю, как взлетают её локти: снова и снова, раз за разом, и тоже начинаю сходить с ума. Меня подхватывает солнечная волна, от сияющих бликов рябит в глазах, и даже будто бы рябит внутри. Трам-тарарам... Она уже не повторяет эту фразу. Она играет что-то совсем другое (ведь я знаю этот вальс не хуже неё!) Она играет солнечный день... и кисейную занавеску над дверью в сад, и мамину шляпку с красным пером, которую она наденет на прогулку, и танец солнечных зайчиков над хрустальной люстрой, и даже наши старые липы, так празднично зеленеющие за окном. И всё это кружится, кружится, кружится, всё быстрее и быстрее, как ярмарочная карусель, и мне уже не так весело, мне совсем не весело, только бы не упасть, только бы удержаться... Я хватаюсь за подлокотник дивана, и смутно вижу, как побелели мои пальцы. А синие бархатные локти всё взлетают над клавишами, и машут по воздуху кружевные манжеты воскресного платьица.
   - Николь! - кричит мама, - Николь, прекрати! Перестань!
   Это только у меня так жжёт виски? Только у меня рябит в глазах?
   Мама грузно подбегает к фортепиано, хватает сестру за руку.
   - Ну перестань же! Что ты делаешь? - И тут на секунду отшатывается, потому что у Николь странное, очень белое лицо и губы закушены. Она дёргается, вырывая руку, а второй продолжает играть...
   Но замешательство длится недолго. Мама хватает сестру поперёк туловища и стаскивает с табурета. Тут же на помощь приходит Жервеза. Николь бьётся, тянется к фортепиано, что-то кричит... Мир останавливается, но какое-то время ещё покачивается на месте, как старый добрый слон. Тишина оглушает.
   - Дрянная девчонка, - строго говорит мама. - Что это ты придумала?!
   - Не знаю.
   Николь стоит перед ней, скромно сложив ручки и склонив голову набок. Румянец вновь вернулся на её щёки, лицо совершенно спокойное и вроде бы даже насмешливое. Мама не умеет долго на неё сердиться.
   - Можете вдвоём поиграть в саду до обеда, - разрешает она. Николь хватает меня за руку и тащит на улицу.
   Бег под старыми липами, погоня за бабочками, стрекоза, севшая мне на нос... Николь не умеет долго о чём-нибудь думать, но я забываю не так-то легко.
   - Что это ты играла? - Она устала, и я беру её за руку, чтобы подвести к скамейке. Я люблю держать её за руку. Так перестаёт казаться, что она вот-вот улетит.
   - Когда?
   Иногда взрослые думают, что она шутит. Нет, она, и правда, не помнит, что было десять минут назад. Особенно когда ей очень весело.
   - В гостиной. Недавно. Маме пришлось оттаскивать тебя от фортепиано.
   - А, это...
   Она наклоняется совсем близко, почти кладёт подбородок мне на плечо и шепчет, слегка улыбаясь - и как дитя, и как заговорщик:
   - Своё.
   Как будто это всё объясняет!
  

V

   Я всегда оказывался хранителем её тайн, простых, незамысловатых тайн чёрно-лиловой бабочки с бархатными крыльями. Не могу сказать, что это не задевало моего самолюбия. Я был её поверенным, её наперсницей, её главным слушателем и другом. Первым и единственным. О наличие у меня самого секретов, горестей и, прежде всего, упомянутого самолюбия она просто не подозревала. Теперь я прихожу к выводу, что мои собственные чувства не имели какого-либо значения... Теперь я больше не злюсь на сестру. Но моё раскаяние слишком запоздало.
   ...В ту ночь я проснулся от странного звука. Как будто упала со страшной высоты тяжёлая дождевая капля. Родители были на приёме, слуги спали, а тишину вымершего на ночь дома разрывали, раздёргивали на лоскуты тревожные, нервные аккорды.
   Я вышел из комнаты (нас с Николь тогда уже переселили из общей детской в разные спальни), дрожа от холода и непонятного волнения, прокрался к лестнице.
   Половину ступеней и всю гостиную заливал синий лунный свет. Тени от этого казались ещё чернее: даже не тени, а какие-то провалы. А белое становилось мертвенно-блёклым, кружевным и невесомым.
   Николь играла. Для тепла на её плечи была накинута шаль, но она сползла, и шёлк ночной сорочки не мог скрыть худобу. Нервно, быстро и хаотично летали руки, двигались лопатки. Вся спина её была в пятне лунного света, а лицо - в тени. Я стоял на самом верху лестницы, схватившись за перила, чтобы не упасть.
   Мне всегда казалось, что она играет меня. Может, это потому, что мы близнецы... И сейчас, когда я понял (нет, не понял, а только начал чувствовать), как песком из-под пальцев уходит детство, и мы стоим на каком-то неведомом рубеже, её музыка переменилась... Ни прежнего восторга, ни прежнего безумия... Другое безумие. И тревога. Музыка то рвалась к небу, то падала в пропасть, дёргано, нервно, как хромающая лошадь, неслась вперёд. Мне хотелось плакать. Или свалиться без чувств. Или причинить себе боль. Или остановить её, заставить замолчать эту галопирующую трель.
   А она играла... Родителей пугали её импровизации, и поэтому она приходила сюда тайком. Ночью. Она спускалась танцующей походкой, кусала губы и ругала себя, чтобы не испугаться. Спящий дом и юная девушка за фортепиано. Фантасмагория.
   Сам не знаю, как, я оказался рядом. Прикрыл её плечи шалью, обнял. Она поцеловала мою руку.
   - Я больше не могу, Альбер...
   - Я знаю.
   - Но я уже не смогу остановиться.
   - Я знаю.
   - Мне плохо, плохо, плохо! Скажи мне, почему, Альбер!
   Вместо ответа я только обнял её крепче. Я не знал, что с нами. Тогда не знал.
   - Почему бы тебе не записать то, что ты играешь? - прошептал я потом, когда перестали душить слёзы.
   А тяжёлые капли её щемящей, пугающей музыки всё падали и падали раскалённым свинцом на ладонь.
   Она откинула голову и рассмеялась.
   - Потому что я этого не помню!
   Она не была композитором, моя Николь. Ни великим, ни хорошим, хотя каждого, кто слышал её игру, словно калёным железом по спине продирало. Она была всего лишь импровизатором, всего лишь сосудом неведомой и чуждой силы.
   И не записала ни одной своей мелодии.
  

VI

   А потом она начала меняться... Как меняются девочки в пятнадцать лет. Неуловимо - и до неузнаваемости. Я всё ещё говорил тонким голосом и заметно отставал в росте, а она уже стала "девицей" с тщательно спрятанной порывистостью движений и с привычкой вечно запрокидывать голову... Да, жест профессиональной пианистки... Тогда-то он и начал сводить с ума.
   Ей писали письма, много писем. Она перечитывала их в постели - наверное, по сотне раз, а потом со смехом разрывала на мелкие клочки и делала "снег". Однажды на дерево под нашими окнами, моим и её, взобрался молодой человек. Была весна, он стучал ей в окно, и, наконец, она отворила. Притаившись за занавеской, я смотрел, как они целуются. А потом она толкнула его в грудь и захлопнула ставни. Он колотил снова, уже забыв, что могут услышать, а она смеялась - глухо, потому что, наверное, уткнулась в подушку.
   В ту весну Бруно, наш молодой сосед, покончил с собой.
   Утром я видел его сапоги на крестьянской телеге - тело увозили в морг. Говорили, что он утонул в пруду. Говорили, что из-за несчастной любви он сам наложил на себя руки. Говорили, что этой любовью была моя сестра.
   Глаза Николь были сухи. Но тем вечером она принесла к пруду охапку бордовых роз и сидела на корточках у воды, вся в фальшивой цветочной крови. И я впервые боялся к ней подойти.
   Шатаясь от слабости и сильно прикусив губу, она вернулась в дом. Безвольные руки упали на клавиши. И по мне пробежал электрический ток, как в опыте с лейденской банкой, с треском разорвалась искра. Если можно сыграть неподдельную, почти звериную боль, если можно переплавить в звуки смерть молодого существа и бордовые розы, если можно содрать кожу с живого сердца, а потом натереть его крупной солью и оставить биться в кромешной пустоте, то она сделала это в тот вечер... Сделала со мной.
   Она играла долго-долго, откидываясь назад так, что казалось, сломает спину. Не плакала, вообще не издавала ни звука, только пальцы до упора вжимались в клавиши... Мама уже давно боялась предлагать ей успокоительные капли, а отец утверждал, что это "возраст". Но оба наглухо затворяли двери, чтобы не слышать её сумасшедшей игры.
   Ночью я проснулся от крика: глухого и какого-то утробного. Вскочил, ударил плечом её дверь, но сестра закрылась изнутри.
   - Николь!
   - Всё хорошо, братец, - через силу прошипела она.
   - Лучше открой.
   - Я же сказала, всё хорошо!
   Она не собиралась открывать, но крючок на двери оказался слабым, и я, сам того не ожидая, вырвал его "с мясом" - дверь подалась внутрь.
   Сестра стояла у окна - в своей длинной, до пола, ночной сорочке. На столе успокаивающе мигала свеча. Я даже перевёл дыхание, потому что в тот миг ещё не понял, чем она занимается. А потом повторился тот же стон...
   Николь держала над огнём судорожно дёргающуюся руку и методично жгла пальцы. Убрала указательный, подставила огню средний. Язычок пламени обвил его, как любовник - женское тело. И она снова застонала, а потом впилась зубами в запястье.
   Я взвыл, будто руку жгли мне, и сбил свечу на пол. Огонёк мигнул и погас, поднялась струйка чёрного, дурно пахнущего дыма.
   - Альбер... ты что здесь... - прошептала Николь, а потом задрожала, как раненая и повалилась на кровать. Я пытался что-то сделать с её руками, перевязать, но она не давалась, только что-то бессвязно выкрикивала и смеялась - пьяно, истерично, страшно. Боже мой, лучше бы она плакала!
   Я уже совсем было решил разбудить слуг и послать за врачом, как вдруг она совершенно успокоилась и села напротив меня. Длинные волосы рассыпались по плечам, но сейчас они напоминали скорее не локоны, а клочья тонкой шерсти.
   - Я это специально сделала, - сказала она очень спокойно.
   - Что сделала? Что? Ты же бредишь! Дай пощупать лоб...
   - Оставь! - Она с досадой оттолкнула мою руку. - Я знала, что будет. С самого начала это знала. И я специально... специально...
   Николь откинулась назад так резко, что ударилась затылком в стену. И заговорила, хрипя от напряжения:
   - Я знала, что он умрёт и хотела этого... Потому что хотела это сыграть... Что, не веришь, остолоп? Не веришь?! Не веришь?! Не веришь?!! - С каждым словом она била кулаком по кровати. - А я такая, такая, чёрт возьми!
   И ещё что-то в этом же духе: бессвязное, хриплое, жуткое... Мне тогда показалось, что кровь сворачивается в жилах и что кто-то сильный пережимает горло... Я был ещё ребёнком, а напротив меня сидел взрослый грех, взрослая страсть, взрослая ярость и отчаянье.
   И в ту ночь я позорно сбежал в свою комнату, оставив вгрызающуюся в подушку сестру.
  

VII

  
   То, что случилось дальше... Я до сих пор не могу с уверенностью сказать, было ли это подстроено ею, или получилось само собой... Николь мне уже ничего не расскажет. Да и тогда она предпочла молчать.
   Я знаю, почему. Что бы я не делал потом, как бы ни старался помочь ей, уже было поздно. В ту ночь она сделала выбор... потому что я её предал.
   Несколько дней сестра лежала в своей комнате, сказавшись больной, а может, и правда болела. Ни слова не было сказано между нами, только в первое моё посещение она попросила не говорить никому, отчего у неё болят руки.
   Я заходил часто, сидел у кровати, пробовал читать вслух наши любимые книги. Она не выражала ни раздражения, ни одобрения... Кажется, ей было скучно, только и всего. А я ещё не мог поверить, что потерял свою Николь - потерял навсегда.
   Вскоре она начала выходить, и жизнь потекла своим чередом...
   Джан-Пьетро всё ещё учил нас, так как отец с матерью не считали образование законченным. Они планировали поездку в Италию, и уже после этого собирались распрощаться с учителем.
   Обычно мы занимались втроём: Николь, Джан-Пьетро и я. Но в тот день меня зачем-то позвал отец... Мы с ним на повышенных тонах разговаривали в кабинете. Точнее, кричал он, а я боялся даже поднять глаза. Массивная отцовская челюсть, выдающаяся вперёд, как на портретах германских военачальников с детства внушала мне страх.
   Из-за нашей перепалки мы довольно поздно обратили внимание на крики. Мне сразу стало трудно дышать, как в ту ночь, у постели сестры - и я опрометью кинулся в гостиную.
   Возможно, если бы я прибежал первым... Но в дверь уже ворвался кто-то из слуг...
   Николь в своём тёмно-фиолетовом платье сидела на коленях у монаха... Тот обнимал её за талию, а корсаж платья был порван - поднятые корсетом груди видны почти полностью... Наверное, Николь и Джан-Пьетро боролись, оба хрипели, как будто им не хватает воздуха... Тогда я решил, что монах хотел силой овладеть девушкой. И только сейчас понимаю: это могла подстроить и она.
   Николь вскочила с колен мужчины, кинулась мимо собравшихся у двери слуг, чуть не сбила с ног проталкивающегося в гостиную отца, налетела на перила... Она закрывала лицо руками, судорожно вздрагивала, но теперь я не знаю - плач это был или смех...
   ...Джан-Пьетро, конечно, прогнали.
   Отец хотел вызвать полицию нравов, но это привлекло бы к нашему семейству излишнее внимание. Старику просто ничего не заплатили, а слуги ещё и столкнули его с крыльца. Надо было видеть, с каким равнодушным видом принял это старый бенедиктинец.
   Приподняв занавеску, я следил, как он уходит. Вот остановился у ограды, повернулся к дому, перекрестил его. Старые губы шевельнулись... Слов я не разобрал, но даже сейчас мне кажется, что это было "Mea maxima culpa" [Моя большая вина - лат.]
   После этого случая я больше никогда не видел Джан-Пьетро. И всё же, на протяжении многих лет, я веду с ним бесконечный разговор... Точно так же, как каждый вечер перед сном я мысленно брожу по улице Сен-Жюв... Точно так же, как во сне я раз за разом остаюсь с Николь той ночью...
   - Разделите со мной мою вину, святой отец. Одному эту ношу нести слишком тяжело.
   - Мы в равной степени виновны, сын мой. Твоя вина - твоя слабость, и ты страдаешь от неё сильнее, чем кто бы то ни было.
   - Это так, святой отец...
   - Моя же вина - моя гордыня.
   - Гордыня?
   - Я по происхождению из самых низких слоёв. Я прошёл долгий путь, чтобы пробиться к наукам и искусствам, сын мой. Я был крестьянином, был матросом, портовым музыкантом и невольным убийцей. Бог простил мне прегрешения и подарил тихую обитель на середине жизни. Но я был горд пройденной дорогой. И в твоей сестре, одержимой, как мне сейчас кажется, бесом, я видел лишь талантливое дитя - и гордился его успехами, будто сам был их причиной. А я всего лишь дал оружие дьяволу.
   - Но она не дьявол!
   - Да, сын мой. Она всего лишь женщина, и женщина слабая. Сила её музыки руководит ей, а не она - силой. Будь по-иному, юная Николь стала бы великой... Господи, прости мне!
   - Что вы?
   - Я, недостойный, снова возмечтал о величии... Не для себя, так для неё. Но, укроти она разумом силу своего дара, какой бы путь избрала она тогда? Возможно, это был бы путь насилия над чувствами...
   - Внушение? Она может и это.
   - Искусство может всё. И лучше, что эта сила заключена в слабом теле.
   - Так вы считаете, что её правильно заточили в лечебнице?! Вы это хотите сказать, святой отец?!!
   - Нет...
   И он улыбается, как сам дьявол. Только миг, один краткий миг, но я отчётливо представляю эту улыбку, как будто мы, и правда, говорим с ним.
   - ...Я жалею лишь, что не направил эту силу в нужное русло.
   - Я понял вас слишком хорошо! Вы будете гореть в аду, святой отец.
   - Так же, как и ты. Трусость, сын мой, худший из пороков.
   ...Я стряхиваю пепел с сигареты и тихо произношу: "Mea maxima culpa. Прости меня, моя Николь".
  

VIII

   Она сыграла своё падение.
   Виртуозно, пронзительно, без тени раскаяния - и от этого бездна её музыки становилась ещё чернее, болезненнее, глубже. И притягивала ещё сильнее.
   Сначала никто не знал, где она пропадает целыми днями... Мать пила свои капли и вздрагивала от каждого шороха: "Это она, она! Она вернулась!" Отец бурчал что-то о современных нравах... А мне казалось, что им обоим всё равно, что происходит с Николь, лишь бы это "что-то" не затронуло честь семьи. Они и раньше не сильно-то интересовались ею. И мной.
   Я нашёл её сам. Весёлую, шатающуюся от выпивки, в коротком нарядном платье и ярких чулках. Она танцевала вдоль набережной и отмахивалась зонтиком от проходящих мужчин: "Нет, мсье, нет! Я ещё недостаточно пьяна!"
   В тот раз я схватил её и силой хотел увести. Она укусила меня за ухо, вырвалась и отскочила.
   - Убери руки, милый братец! Не тебе меня судить!
   Я заорал то, что обычно принято кричать в таких случаях. О долге, о добром имени... Она сплюнула в воду.
   - Говоришь так же, как они.
   - Кто "они"?!!
   - Все они. Все... А в ресторане мадам Гюстав есть фортепиано, и я могу играть сколько мне вздумается... И ВСЁ, что мне вздумается, понял?!
   - Ты пьяна, Николь.
   - Ещё недостаточно... А знаешь, что, братец... Вместо того, чтобы читать мне мораль, пойдём-ка лучше со мной. Там весело! Ну идём же...
   Я был слабее Николь и никогда не умел ей противостоять... И в ту ночь она увела меня в "заведение". Ибо рестораном это место называют, только чтобы обелить своё имя или запутать полицию.
   Там было всё, что я себе и представить раньше не мог. Разношёрстное общество мужчин, пьяные женщины, сигаретный дым - и музыка... Она входила в этот круговорот, как нож в масло, разделяла кудель порока на пряди, сплетала руки, губы, тела... Белые пальчики Николь словно созданы были для тонкой сигареты, которую она курила между пьесами. А плечи и грудь - для этого откровенного выреза с приклеенной бархатной мушкой.
   Потом она играла что-то развесёлое, лихое и фальшивое, и женщины в танце задирали юбки чуть ли не до груди, так что становились видны подвязки чулок. Вокруг меня всё качалось, обнималось, трогало мокрыми губами... От дыма тошнило.
   - Альбееер... - сквозь морок позвал меня хриплый голосок сестры. - Нам нужно идти. Или ты собираешься сидеть здесь всю ночь?
   Мы выбрели на улицу и долго-долго ждали извозчика.
   В тот раз она всё же вернулась домой... И на следующую ночь. И ещё несколько ночей подряд.
   А потом исчезла, и я понял, что чёрная кружевная бездна, имя которой порок, поглотила мою Николь.

IX

   Бордель днём и бордель ночью - два совершенно разных места.
   Николь спустилась ко мне в измятом платье, с буклями в волосах - и с неизменной сигаретой (от табака у неё уже начали желтеть зубы). В многолюдном обычно зале было пусто и тихо, лишь по лестнице наверх прошмыгнула заспанная непричёсанная женщина.
   - Здравствуй, Альбер, - сказала сестра.
   Мы сели на диван. Я хотел, было, взять её за руку, но она дёрнулась - и я не посмел.
   Николь страшно переменилась. Рядом со мной сидела восковая фигура. Худоба рук и плеч, бледная от нехватки солнца кожа, впалые щёки... Как я узнал позже, она употребляла опиум.
   - Здравствуй, Николь, - пробормотал я, и она рассмеялась.
   - Всё такой же...
   - Я хочу, чтобы ты вернулась.
   Её глаза сейчас казались какими-то провалами, как у трупа. Без блеска, без выражения. Ни боли, ни раскаяния, вообще ничего... Словно я был прав, и она - только чёрная бабочка, мечущаяся вокруг костра летней ночью, только сосуд для чудовищной силы... Хрупкий сосуд. Почти прозрачные пальчики с желтизной под ногтями, тусклые волосы...
   - Я не вернусь. Не могу... - Она помолчала. - Не хочу.
   Поднялась - всё ещё грациозно, - села за фортепиано, откинула крышку.
   Я знал, что сейчас будет... Но всё же согнулся чуть ли не пополам, прячась от невыносимой боли, льющейся из-под её пальцев...
   Это было концентрированное безумие, опиумные галлюцинации, чёрно-лиловый водоворот - и боль, боль, боль. Я стиснул зубы, чтобы не застонать и вжался лбом в колени. Музыка всё ускоряла бег, из последних сил летела вперёд - а впереди была только смерть: уродливая масса осклизлых щупалец выше домов и башен. И вокруг вставали зарева пожарищ, нагие ведьмы, облитые огнём, как кровью, плясали во тьме, а музыка на крыльях нетопыря летела, рвалась, изгибалась... Чтобы сыграть ЭТО, надо было расплатиться жизнью...
   - Николь, прекрати!!!
   Я почувствовал во рту вкус крови - прокусил губу, и это ощущение пронзительно вплелось в её игру.
   - Хватит! Николетт, сестрёнка...
   Она обернулась, и в глазах промелькнуло что-то прежнее: будто ещё можно было вернуть солнечный день, старые липы и синих стрекоз, - что-то похожее на улыбку... Но в этот момент завитая толстуха (как она здесь очутилась?!) с силой ударила Николь по щеке.
   - Заткнись, сучка! Ты мешаешь девчонкам спать! Идиотка полоумная!
   В руках у неё было полотенце, и она стегала им Николь так, что сбила её на пол. Я рванулся защищать сестру, но меня мягко сгрёб в охапку охранник.
   - Девочки сами разберутся, мсье. Если хотите здесь ещё бывать, не злите хозяйку.
   А мадам Гюстав (кажется, её звали именно так) уже тащила мою Николь наверх, неудобно перехватив под локоть. Сестра не плакала и не кричала, только губы были закушены, и от этого лицо словно перекосило. Это была какая-то обезьянья мордочка - или кукла из папье-маше в витрине дешёвого магазинчика, пожелтевшая, жалкая.
   Я расплакался тогда прямо в мягких лапах охранника.
   Как меня выставили на улицу, я не помню. Голова раскалывалась, жуткий мотив всё ещё колотился в ушах.
   Ему, как осколку гранаты под сердцем, суждено было остаться во мне навсегда.
  

X

   Осталось рассказать совсем немного. Но это необыкновенно тяжело для меня.
   Я не помню, как добрался до дома. Шёл, будто пьяный: прохожие, экипажи, стены домов казались какими-то цветными пятнами. Было ужасно жарко, и такое чувство, словно я болен. Голова просто раскалывалась. Как будто на шею мне насадили чугунное ядро, и от этого всё время клонило вниз, а ядро ещё пыталось что-то думать... И музыка, музыка. Непрекращающаяся, безумная... Жалкая пародия на то, что только что слышал в "заведении". Будто играла шарманка - один и тот же гнусавый напев.
   Мне хотелось только одного: чтобы это прекратилось. Наверное, тогда я мог бы просто разбить себе голову о тротуар. Лишь бы не слышать. Не думать. Не помнить.
   Солнце светило ярко и празднично. На шляпках развевались цветные ленточки, лошадиные морды кивали султанами, отовсюду слышался радостный гомон, смех - и трели дьявольской шарманки, которую ничто не могло заглушить. Как будто весь мир смеялся надо моей Николь.
   Я очнулся от того, что на меня кричали. Отец - и кто-то из мужской прислуги. Грудь и лицо были мокрыми - на меня вылили стакан воды. Мать стояла в уголке, трясясь всем своим большим телом, и сжимала руки под подбородком. Наверное, молилась. Глаза блестели от слёз.
   Меня обступили, облапили со всех сторон, дышали в лицо, держали за руки и уговаривали. Не помню, кто. Не помню, какими словами. Я видел только мутные пятна вместо лиц - а глаза резали солнечные лучи, тысячекратно отражённые зеркалами.
   "Альбер, ты должен сказать нам, где она! Ради своей матери, которую вы оба скоро сведёте в могилу! Ради чести и доброго имени нашей семьи!"
   "Мы знаем, что тебе известно её местонахождение!"
   "Альбер, мальчик мой (это уже мама... Какой у неё громкий голос, а ведь обычно она почти шепчет!), послушай, это для её же блага! Мы никогда не желали ей ничего плохого!"
   "Было поистине верхом неблагодарности оставить такой чудный дом!"
   "Ты ведь истинный сын нашей семьи, Альбер! Помни о своём долге!"
   "Помни!"
   - Чего вы от меня хотите?! - Я помню, что собственный голос показался мне тогда чужим и визгливым, как у кастрата. Закрыв лицо руками, я опустился на диван. Я плакал.
   "Где она? - Лица снова облепили меня, обсели, как мухи - навозную кучу. - Где?!"
   Солнце превращала этот "семейный допрос" в пытку.
   И я сдался.
   Сдался. Сказал им, где Николь. Адрес заведения - и даже зачем-то имя мадам Гюстав. Как на исповеди - выложил всё. Меня уже не слушали, а я зачем-то хватал то голые локти мамы, то рукав мажордома, и пытался рассказать, какое у неё жёлтое личико, и что с ней нужно быть очень ласковыми, потому что там её бьют, и...
   Мне дали выпить успокоительного, и я уснул.
   В тот день всё было кончено.
   Мою Николь отправили лечиться. Я думал, её отошлют на воды или за границу... Но она не смирилась, она кричала, билась в своей комнате, резала вены осколком разбитой дверцы книжного шкафчика, и в конце концов её забрали доктора. Это было четыре года назад.
   В доме за чёрной решёткой, что на улице Сен-Жюв, нет музыкальных инструментов. Я пытался переговорить с хозяином клиники, чтобы привезти хотя бы небольшие клавикорды, но меня не стали слушать.
   Чёрное веретено всё ещё вращается внутри моей Николь. Всё быстрее и быстрее... Из пожелтевшего, обвисшего лоскутами тела уходит радость и жизнь. Музыка внутри неё ищет выход - и не может найти. Музыка сжирает её внутренности, гложет сердце, высасывает последние силы. Убивает.
   А в соборе рыдает орган.
   Раньше я думал, что за какой-то тайный грех наказали только Николь, а её брата-близнеца оставили нетронутым. И только сейчас начинаю понимать, что тоже проклят.
   Я вообще слишком много понимаю, а это никому не выдержать долго.
   Радуйся, моя чёрная бабочка, ты сгоришь и даже не узнаешь, что убило тебя!
   А я... Я буду жить.
   Горечь табака на губах становится невыносимой... Я опускаю голову на руки - и рыдаю один в старой галерее. А в солнечном луче танцуют пылинки.
  

14.03.09

  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"