Литературное объединение "Земля над океаном" собирается раз в неделю по вторникам в небольшом двухэтажном доме. Окна лито смотрят на здание областного театра драмы и комедии и на нашу центральную площадь. Театр находится гораздо ниже по склону, поэтому особенно хорошо видна его красная двускатная крыша. Напротив театрального фасада в стиле модерн, наискосок через площадь, возвышается каменный Ленин в небрежно накинутом на плечи гранитном плаще. Он задумчиво рассматривает Никольскую сопку, поросшую криво растущими каменными березами...
Я пришел слишком рано. Никого еще нет, и я, не торопясь, обхожу комнату. Комната небольшая. Первое, что бросается в глаза, это стенд литературного объединения "Земля над океаном" с десятком фотографий начинающих поэтов и писателей. Крохотные вырезки из местной газеты с публикациями. Лица на фотографиях мечтательны до идиотизма, но я многое отдал бы за то, чтобы мой снимок был рядом.
Почти всю комнату занимает длинный стол с зеленой плюшевой скатертью. В углу - журнальный столик с небольшим диванчиком и креслом. В простенках между окнами блестят стеклянными дверцами книжные шкафы, на которых под самым потолком стоят портреты Горького, Блока, Тараса Шевченко и Маяковского.
Слышится звук шагов по лестнице, и в комнату входит лейтенант в морской форме. Он с любопытством смотрит на меня и, кивнув, садится за длинный стол. Потом входит пожилой мужчина с черными блестящими глазами, орлиным носом и седой острой бородкой, за ним - невысокая девушка с детским лицом, густыми кучеряшками и походкой, как у медвежонка. Потом появляются сразу двое: длинный парень с ехидной улыбкой и сумасшедшими глазами и пузатенький бородач лет тридцати в бордовом кримпленовом костюме. Они с интересом рассматривают меня и вежливо кивают.
Скоро собирается человек десять. Они переговариваются, обмениваются какими-то рукописями, скрипят стульями, шутят и вообще чувствуют себя в своей тарелке.
Ровно в семь вечера неторопливо входит глава литобъединения. Это признанный всеми поэт областного масштаба Дмитрий Анисимович Сударев, человек со значительным лицом и зачесанными назад гладкими волосами. Он в сером костюме. Белая рубашка и галстук в красно-синюю полоску. Сударев солидно занимает свое место во главе длинного стола и так же солидно здоровается:
- Я вас приветствую, уважаемые поэты и прозаики нашего лито. Как обычно по вторникам, мы собрались здесь и, надеюсь, с пользой проведем это время... В прошлый раз мы решили обсудить стихи Сережи Лосева. Кто начнет?.. Я думаю, Петр Прохоренко.
- Давайте я, - соглашается широкоплечий сорокалетний мужчина с военной выправкой. - Буду говорить прямо и откровенно, пусть уж Сергей не обижается. Начну с того, что стихотворение уважаемого мною поэта Сергея Лосева "Предчувствие весны" абсолютно не отражает своего названия. И вообще вряд ли можно назвать стихотворением три четверостишия, без всяких на то причин объединенных в одно целое. Первая строфа. Цитирую: "Я осенью мчался в сады, набивая в карманы плоды". Как можно мчаться и одновременно набивать карманы? Плоды... Может быть, это плоды глупости?
- Да тебе вообще нельзя давать стихи на рецензию! - вскакивает багровый Лосев.
- Я еще не закончил цитату, - хладнокровно сообщает Петр. - Продолжаю цитировать: "Это было порой голубой, велосипед был тоже такой!" Что это за голубая пора и при чем тут велосипед? У меня нет слов.
- А нет слов, так и нечего говорить, - рычит автор.
- Я же предупреждал, что говорить буду прямо, то, что думаю. В начале второй строфы автор обращается к природе: "Ах, пора нам взбодриться, пассат!" Я понимаю, что пассат - это ветер, но когда читаешь эту фразу, на ум приходят не очень красивые ассоциации. Ведь стоит только добавить мягкий знак...
- Я уже и сам поменял пассат на муссон! Нужно читать: "Ах, пора нам взбодриться, муссон!" - нехотя сознается Лосев.
- Тогда лучше. Н-да, так вот... В последней строфе Сергей хочет сбросить тяжкий груз сомнений и забраться в райские кущи грез и сновидений. Заманчивое предложение, но хотелось бы поподробнее узнать, как забраться в эти самые райские кущи? Я тоже туда хочу, но дороги не знаю... Короче говоря, в целом - стихов нет. Есть набор штампов, из которых сконструированы по плохому шаблону стихи. У меня всё.
- Это не критика, это издевательство, вот что это такое! Ты сам хоть раз свои стихи у нас на лито читал? Всё в какие-то журнальчики пытаешься пропихнуть, да в газетки. А ты сюда их принеси, мы их тут все вместе обсудим, тогда и посмотришь, как это - когда тебя вот так вот издевательски...
- Успокойтесь, товарищи поэты, - снисходительно вмешивается Сударев. - Не надо волноваться... Кто-нибудь еще желает что-то сказать по поводу творчества Лосева?.. Нет? Ну, хорошо. Я думаю, что Сергею нужно еще поработать над своими стихами. Конечно, они сыроваты, но стихи все-таки есть, так же как есть и способности. Так что, Сергей, не принимай близко к сердцу критику. Кстати, Петр был сегодня несколько резковат... А сейчас свои новые стихи хочет прочитать Наталья... Простите, Наталия Векшина. Пожалуйста, Наталия!
Высокая бледная женщина, с влажно мерцающим взглядом и распущенными по плечам волосами, распевно читает:
Мутно-желтые узкие лица
Фонарей, фонарей, фонарей...
Черной ночи взвилась кобылица
Из неведомых звездных полей.
И сверкнула подковой стеклянной,
Тонкий месяц блеснул и потух.
Для любви нашей мглистой и странной
Усмирила я гордый свой дух...
- А что! - одобрительно смотрит на поэтессу Сударев. - Очень неплохо. И образно: стеклянная подкова, тонкий месяц... Мне кажется, напоминает Блока... Вы мне, пожалуйста, передайте рукопись, я думаю, будем готовить в печать.
Сударев торжественно раскрывает лежащую перед ним на столе синюю папку с тисненным золотом логотипом "Земля над океаном". Горящие взгляды поэтов следят за его священнодействием, ведь это единственная возможность напечататься в местной газете. Как бы не замечая этих полных надежды взоров, Сударев вкладывает стихи Наталии в папку и бережно закрывает ее.
- Так, уважаемые поэты, у кого еще что-то созрело?
Напротив меня на диване устроились ехидный длинный парень в зеленом свитере-балахоне и бородач в кримпленовом костюмчике. Они тихо переговариваются, парень, заливаясь беззвучным смехом, тычет пальцем в отпечатанный лист, показывая что-то бородачу.
- Да при чем тут ослы? - бормочет бородач. - Это же про стукачей! Давай, вломи нашему мэтру! Или слабо?
- Кому слабо, мне?
Парень вскакивает и, с вызовом уставившись на Сударева, басит:
Вениамин ехидно глядит на присутствующих своими сумасшедшими глазами и плюхается на диван.
- Фи-и-и! - брезгливо фыркает Наталия. - Ну что это за потный зад каких-то ездоков? И как он может заслонить солнце? Хлев, ослы... Как это все грубо и непоэтично.
- Да уж!- сурово изрекает Сударев. - Поэзии нет. И снова эти намеки и полунамеки. Опять этот кукиш в кармане. Кстати, Иванов, у меня в голове до сих пор крутятся твои строчки:
Ветры миграции,
Музы и грации.
Я снова в редакцию
Стихи бацаю!
Ну, хорошо, можешь бацать и дальше, только не надейся, что их когда-нибудь напечатают!
- Эх, курить я начал здря, дымом полнится ноздря! - добродушно улыбается Сударев. - Ну, что ж. Перерыв так перерыв, - и отпускает очередную остроту: - Чтобы не было беды, поднимите все зады!
После этой финальной фразы поэты дружно встают и выходят на лестничную площадку дышать никотином, а поэтессы собираются вокруг Сударева и о чем-то шушукаются.
Через десять минут перерыв окончен, все сидят на своих местах. Дмитрий Анисимович Сударев дожидается тишины:
- Я хочу представить вам нового у нас человека, молодого прозаика Виктора Рязанова. Виктор хочет прочитать свой рассказ. Пожалуйста, начинай, Виктор.
Дрожащими пальцами я раскрываю свою тетрадь с твердым картонным переплетом, оклеенным коричневым ледерином:
- Рассказ называется "Белый всадник".
2
"Солнце разогрело мелкий проминающийся под ногами песок, воздух над ним дрожал и струился. Сосны с белыми потеками засохшей смолы совершенно не давали тени, и жесткая встопорщенная трава под ними совсем выгорела. Тем не менее, немногочисленные отдыхающие расстелили свои полотенца именно под соснами, за неимением лучшего удовлетворившись этим символическим укрытием от жары. Жесткие стебли выпирали сквозь материю и топорщились.
Озеро начиналось прямо от сосен. Оно было круглым и широким. Деревья на дальнем берегу сливались в сплошную коричневую стену с зеленой каймой. Вода в озере была теплая и неподвижная, только на середине рябила мелкая волна.
Я лежал на спине, стараясь, чтобы ветка закрывала солнце, и оно не слепило глаза. К ветке прилипла паутина и маленькие белые перышки. Пару раз с нее сыпалась какая-то труха, я закрывал лицо ладонью, садился и стряхивал все это с себя. Думать ни о чем не хотелось, и я равнодушно слушал, как дама, расположившаяся по соседству, с фальшивым волнением вещала:
- Вы понимаете? От этой болезни невозможно спастись, от нее нет никаких лекарств! И во всем этом виноваты коровы! Какие-то ко-ро-вы! Это ужасно! Все наши ученые ничего не могут сделать, а для чего же они тогда нужны? Говорят, в городах сейчас эпидемия, в них пусто, и это не удивительно, ведь все оттуда бегут. Просто счастье, что до нашего городка так трудно добраться!
Нет ничего противнее, чем когда-то сногсшибательная, но хорошо пережеванная новость. Меня она перестала волновать еще неделю назад, когда мэр приказал установить посты на всех дорогах и тропах через перевал.
Я встал и, осторожно ступая босыми ногами по горячему песку, пошел на пляж. После сильного ветра вдоль берега обычно тянулась серая кайма лопающейся пены, но вот уже месяц было практически безветренно и берега чисты.
Навстречу из воды выходил мужчина в красной матерчатой шапочке. Он тащил за собой большой пробковый спасательный круг. Один конец леера был оборван, и мужчина, намотав его на руку, тянул круг, как буксир баржу. Я с разбега врезался в воду и поплыл...
Когда я вернулся, солнце повисло над самыми горами, большое и оранжевое. Далекие горы казались плоскими, вырезанными из фанеры декорациями. На пляже уже никого не было, и я тоже решил вернуться в город, домой.
Я быстро шел по дороге, ругая себя за то, что не взял ничего теплого, меня знобило от холодного ночного ветра. Было жутко. Бугристые тени на обочинах и шевелящаяся тьма. Луна куда-то исчезла. Я старался не оборачиваться, но оборачивался каждую минуту и потом каждый раз боялся смотреть вперед. Сквозь кусты на обочине шумно продирались на дорогу. Наверное, ветер. Потом появилась луна, и я побежал.
От луны стало светло, и я мог уже не шарахаться от качающихся теней с бухающим где-то в горле сердцем. Я обогнул холм и остановился, наткнувшись взглядом на светящийся желтый глаз.
Я посмотрел на часы. Секундная стрелка мелькала, как сумасшедшая. А может быть, это я сумасшедший? Я отстегнул ремешок и выбросил часы. Они сверкнули в темноте серебряным росчерком и исчезли.
"Плевать", - подумал я и пошел прямо на глаз. Глаз увеличился, я услышал хриплый собачий лай, и до меня наконец дошло, что это никакой не глаз, а просто свет в окне. Мог бы и сразу догадаться, если бы не забыл, что в этом ночном кошмаре есть еще кто-нибудь живой.
Наткнувшись на калитку, я крикнул. Собака задыхалась от лая. Дверь в дом открылась, и квадрат света лег на землю, в середине его выжидательно замер черный силуэт.
- Добрый вечер.
- Доброй ночи, - поправил меня силуэт.
- Да, конечно, доброй ночи. До города еще так далеко... Не могли бы вы меня пустить переночевать?
Такое со мной было впервые, и хозяин это понял. Он хмыкнул, спустился во двор и взял своего пса за ошейник. Я принял это за приглашение и, пройдя по утоптанной земле мимо глухо рычащего зверя, поднялся на крыльцо и вошел. Лампочка в прихожей меня ослепила, и я остановился, зажмурившись, видя всплывающую вверх синюю полоску на оранжевой, исколотой черными точками, поверхности.
В комнате за столом у окна сидела женщина. Она без особого любопытства посмотрела на меня и поздоровалась. Веки слипались, и жутко хотелось спать, я пробормотал что-то невразумительное, поздоровавшись, и протянул руку хозяину. Он пожал мне руку и сказал, что все церемонии - завтра, а сейчас - спать. И что Марта мне постелет.
Я сел на стул и тут же уснул. Потом меня растормошили, и я увидел хозяина. Марты не было. Он провел меня в соседнюю комнату к дивану, я разделся и упал на белую простынь. Уснул мгновенно, и мне снился странный сон про девушку Анну, которую я до этого никогда не видел.
...Было очень тихо. Двое в черных рясах вели меня по вымощенной булыжником улице. Низко надвинутые капюшоны на лицах. Совершенно пустынные улицы, кривые, изогнутые, будто в агонии страха перед молчаливой темнотой, лишь редкие масляные светильники в граненых фонарях, подвешенных над наглухо запертыми, опоясанными стальными полосами дверями, противостояли ночи, содрогаясь узким, словно лезвие, коптящим пламенем. Окна домов были закрыты ставнями так плотно, что не пробивалась ни одна полоска света. Покатая к обочинам булыжная мостовая напоминала застывшую реку, казалось, жизнь замерла навсегда в эту безлунную ночь.
Бесконечно долго мы брели по этим скривившимся, сжавшимся улочкам.
Месяц облил город серебром, призрачным и холодным, потускнели фонари, заблестели шпили башен и флюгера на них, прижались к углам тени. Мы свернули в проход между домами и пошли по вытоптанному пустырю, усыпанному разноцветными обрывками бумаги, окурками и прочим мелким мусором. В сотне шагов возвышалось восьмиугольное здание с галереями, деревянное, без крыши, окруженное рвом с водой. Из широкого входа доносились голоса, то тихие, то громкие. Словно птицы, они проносились над нами. Кто-то читал заунывным голосом:
Душа, как надломленный стебель.
Бесшумно падает дождь.
А ночью посыплются звезды,
Луны изогнутый нож
Один останется в небе...
Мы подошли к театру. Подъемный мост на ржавых цепях не скрипнул под нашими ногами, он был величав и надменен, как взятый в плен полководец перед солдатом противника. Мы попирали его, но это ни о чем не говорило - завтра он мог подняться, и мы бы стояли перед ним в бессилии.
Молча шли мы по зрительному залу. Пустые ложи. Ровные шеренги партера. Треща, горели смоляные факелы над сценой, освещая актеров.
Король с всклокоченными волосами сидел на троне, рядом стояли маги в остроконечных колпаках, перед ними дьявол, распахнув широкий плащ, подпрыгивал, похожий на гигантскую летучую мышь. А в центре сцены стояла девушка. Сердце мое сжалось. Все поплыло перед глазами, смешалось в хоровод огней, чародеев, теней и голосов. Я видел лишь овал ее лица, темные огромные глаза, в которых мог утонуть весь мир, алые сжатые губы и легкое облако светлых волос, опадавших на плечи.
И я оттолкнул монахов, выбежал на сцену и встал на колени перед этой девушкой.
Я клялся в вечной любви, я умолял, чтобы она требовала от меня выполнения самых невероятных желаний, только за то, чтобы один миг быть с ней рядом, ощущать ее дыхание. Я вернул бы людям утерянный рай, разбил всю несправедливость, я выстроил бы дворцы из золота и считал бы это недостаточной ценой за право находиться рядом. Я ночевал бы на снегу, согреваемый любовью к ней, я не знал бы усталости, поддерживаемый ее взглядом. И я уверен, что если и есть на земле любовь, то это - она, настоящая, неподдельная. Потеряв ее, мне уже незачем жить, ведь жизнь станет бессмысленной тяжестью, которая тянет вниз, с вершины в пропасть, а ты, ошалев, мечешься по склону в поисках новых истин, хотя вот он - единственно возможный смысл моей жизни...
Нас венчали на сцене. Суровый седой король спросил:
- Согласен ли ты стать мужем Анны?
- Да!
- Согласна ли ты стать женой Перси?
- Да!
И тогда король дико захохотал, задрав к лиловому небу лицо, и все остальные захохотали вместе с ним, а дьявол все скакал в развевающемся плаще, поджимая ноги в неудачных попытках взлететь.
- Почему вы смеетесь? Скажите, почему вы смеетесь?- закричал я им, но они не отвечали мне...
Когда я проснулся, в комнате было светло. Пахло травами. На стене тикали часы. У них был деревянный квадратный корпус с металлическим ребристым валиком внизу для завода. Они показывали четверть девятого.
Я взял со стула одежду, оделся и подошел к окну. Во дворе росли сильные высокие цветы, на земле лежала собака и неподвижно смотрела на меня, а за забором шевелилась спелая рожь, и белые облака висели над горами, похожие на сизый дым.
Собака так и смотрела на меня, пока из глубины дома не послышался звук шагов. Появился хозяин. Как его зовут? Или он вчера не назвал своего имени?.. Хозяин улыбнулся, протянул руку и представился:
- Курт.
Я пожал его руку и сказал, что мне очень приятно.
Завтрак был сытный и вкусный, особенно свежеиспеченный ржаной хлеб. Мы разговаривали, в основном они рассказывали о себе.
Жену хозяина звали Марта, и детей у них не было, а живут они здесь уже пятнадцать лет. Ферму эту они построили сами, и вести свое хозяйство им приходится вдвоем, но они нанимают двух деревенских работников весной на сев и осенью для сбора урожая. В городе они бывают редко, и им там не нравится из-за шума и людской толчеи. У них четыре коровы, трактор и маленький грузовик.
Через час я стал собираться, и они дали мне плетеную корзину, положив в нее круг колбасы, немного сыра, зелени и хлеба. Это были очень хорошие люди. Когда я закрыл за собой калитку и оглянулся, они стояли на крыльце, смотрели на меня и улыбались. Я махнул им рукой и пошел в город...
Коровники горели ярко, как факелы. Дым в темноте не был виден, он угадывался по звездам, которые то появлялись, то исчезали. Ревущее рыжее пламя вытягивалось вверх, от него с треском отлетали искры и гасли. Обгорали и проламывались балки, рушились крыши, падали стены нагромождениями багровых бревен, по всей округе плясали блики.
Я смотрел на пожар и не знал, что мне делать. И нужно ли что-нибудь делать? Лицо обжигало, кожа на нем ссохлась и натянулась, как на барабане.
Наконец мое тупое любопытство истощилось, и я вернулся на дорогу через широкий, усеянный коровьими лепешками выпас. Парни в черных комбинезонах с надетыми за спину стальными цилиндрами, от которых тянулись шланги к длинным трубкам с пистолетной рукоятью, поджигали дома вдоль тротуара. Они направляли трубки в окна, с ревом била ослепительная струя огня, стекла лопались и из окон выкатывались тугие багровые шары. Парней было шестеро, они шли по двум сторонам улицы, оставляя за собой безлюдное пожарище. Осколки стекол плавились и стекали с подоконников на дорогу блестящими каплями.
Я догнал последнего и взял за плечо. Он обернулся. Он смотрел на меня глазами, в которых ворочалась жестокая радость, и хрипло дышал.
- Что ж вы делаете? - спросил я его.
- Первый Ангел вострубил, и сделались град и огонь, смешанные с кровью, и пали на землю...
Все вокруг ревело, и трещало, и взрывалось, сыпались растрескавшиеся закопченные кирпичи кладки, осколки черепицы стучали по булыжнику мостовой, а эти шестеро в черных комбинезонах жгли дома.
Парень, не сводя с меня глаз, начал пятиться и медленно поднимать свою трубку. И тогда я прыгнул, ударив его ногой в пах. Он упал, лязгнув подковами коротких сапог, я ударил его ногой по лицу, он дернулся и замычал. Потом я услышал топот кованых сапог и побежал.
Я свернул в ближайший переулок, потом в какой-то двор и остановился. Здесь все, что могло гореть, сгорело. Двор был мертв и пуст. Только вокруг в небе трепещет и бьется огонь, словно косматый венец смерти.
Что мне делать? Куда идти? Все вокруг умерло. Зачем я убежал? Никого больше нет, город пуст. Я медленно пошел обратно... Вышел на горящую улицу. Покинутый город, исчезнувший город. Парней нигде не было. Я побрел на центральную площадь. Собор была цел. Возможно, у них не хватило духу, или они оставили это напоследок, или просто у них были другие планы. Не знаю. Но мне-то было все равно, почему. Главное, что собор был цел. Я его очень любил, наш старый собор. Сейчас он был виден хорошо, как никогда, словно в свете красных прожекторов, высвеченный до последней детали, его стены и окна отражали пожарища, а шпиль был словно раскаленное острие, вонзившееся в черное небо.
Я открыл дверь и вошел. Удар закрывшейся за спиной двери гулко отозвался под высоким сводом. Было темно, и я тут же налетел на что-то низкое и упал, вытянув перед собой руки. Это была скамья. Широкая деревянная скамья из тяжелого отполированного дерева. Я лег на нее и закрыл глаза. Предо мной встали горящие улицы, черные фигуры, льющееся со стен расплавленное стекло.
Потом все это смешалось в багровое кипение, и я уснул. Ночью пошел дождь, сквозь сон я слышал его монотонный шум...
Города больше не было. Дома - словно вынутые из огня обгорелые ящики - ведь это уже не город. За те полчаса, которые я шел к госпиталю, я не увидел ни одного живого человека.
Недалеко от центра на тротуаре лежал парень в черном комбинезоне. Он лежал на животе, разбросав в стороны руки и ноги. Затылок был проломлен чем-то тупым, волосы слиплись от крови. Рядом было что-то спекшееся и обугленное, я догадался, что это тоже был человек.
Госпиталь был на окраине города. Во дворе госпиталя - толпа. Все чего-то ждали. На меня никто не обратил внимания. Я прошел в здание. По коридору мимо меня пробегали врачи с усталыми лицами, в белых, забрызганных кровью халатах. За ними тянулись люди и что-то просили и требовали. Врачи делали вид, что не замечают ни людей, ни всего, что происходит вокруг. Встречаясь друг с другом, они перекидывались несколькими фразами и бежали дальше.
На стене висел большой лист бумаги, на котором большими буквами вкривь и вкось было выведено: "ПОЧЕМУ ГОРЯТ КОРОВНИКИ?" Три слова. Плакат был приклеен лейкопластырем. Рядом, на подоконнике, сидел человек. Он угрюмо смотрел перед собой. Я присел рядом с ним. Угрюмый покосился на меня и спросил:
- Где вы были вчера днем?
- На озере.
- Тогда вам повезло. Вы ничего не видели.
- А что видели вы?
- Всё.
- Я видел, как эти сволочи жгли дома.
Он пренебрежительно поморщился и кивнул на плакат:
- Кто-то пустил слух, что причина эпидемии - коровы. Чушь. Но весь город, представляете, весь город огромной толпой двинулся туда. Коровники поджигали одновременно со всех сторон. Видели бы вы их лица.
- Вы тоже жгли?
- Конечно. Я ничего не мог с собой сделать. А потом появились эти - с огнеметами. И погнали нас обратно. До госпиталя добрались не все. А эти ушли жечь город. Скоро они снова придут.
- Одного из них убили.
- Я знаю, это сделал мой брат. Только где он сам?
- А вы?
- А что я?.. Всему свое время, и время каждой вещи под небом... Ибо пришел великий день гнева Его, и кто может устоять?
- Понятно, - сказал я и пошел по коридору дальше.
Заглянул в первую попавшуюся дверь. На больничной лежанке сидело четверо. Рядом, прислонившись спиной к стене, стояла Анна. Я сразу узнал ее, несмотря на то, что видел всего лишь раз и только во сне. Я подошел к ней и произнес:
- Здравствуй, Анна.
- Здравствуй, Перси, - ответила она, не улыбнувшись.
Все сидящие стали смотреть на нас.
- Ты здесь одна?
- Да, одна, - ответила Анна, взглянув на сидящую пожилую женщину. Женщина вздрогнула и отвернулась.
- Тогда пошли отсюда.
Я взял Анну за локоть и вывел из комнаты.
В коридоре так же бегали врачи, кусок бумаги с тремя криво написанными словами висел на стене, и угрюмый человек смотрел прямо перед собой, ни на кого не обращая внимания.
- Постой, - сказал я Анне, выпустил ее локоть и подошел к человеку.
- Как вы думаете, эту болезнь можно вылечить?
- Нет, и вы сами это знаете.
- А может быть, все-таки...
- В конце коридора лаборатория, сходите туда.
В лаборатории стоял огромный белый саркофаг, вдоль стен громоздились какие-то приборы. На светящихся шкалах дергались стрелки, похожие на дрожащие паучьи лапки. Стоящие рядом врачи что-то щелкали, переключали и смотрели на прикрепленный к стене громкоговоритель, из которого доносилось частое дыхание. Потом из громкоговорителя захрипело. Врачи забегали вдоль пульта.
- Я хочу жить, - произнес голос в громкоговорителе.
Все вздрогнули.
- Делайте что хотите, но я хочу жить...
Он говорил все тише и тише.
- Дайте больше кислорода!.. - закричал кто-то.
- Ну, что? - спросил угрюмый человек.
- Ничего. Все это бесполезно, - я выглянул из окна во двор. - Надо уходить отсюда.
- Уходите. Пока еще можно уйти.
- Пойдем, Анна. В поле. Там есть ручей. Оттуда не видно ни города, ни госпиталя... Прощайте, - сказал я угрюмому человеку.
- Прощайте. Пусть мертвые хоронят мертвых. А для живых есть еще надежда.
Я взял Анну за руку, и мы вышли из дверей госпиталя. И мы увидели новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали. И вдали мы увидели белого всадника на белом коне. Огромен был всадник, держал он в руках копье с белым флагом, закрывавшим половину неба. Там, где проскакал всадник, земля обрушивалась и позади него оставалась пропасть, из которой доносились стоны и плач. И опускал всадник копье острием вперед и скакал прямо на город..."
3
За окном идет снег. Это первый снег в этом году. Белые хлопья валят так густо, что не видно даже красной крыши драмтеатра.
Прошло больше месяца с моего первого посещения лито. Чтение "Белого всадника", к моему разочарованию, не явило миру нового литературного гения. Критики, правда, тоже не последовало. Все присутствующие писали только стихи и в прозе совершенно не разбирались. С тех пор ни одного рассказа я так и не смог написать. От отчаяния я перешел на поэзию и каждую ночь сочиняю какой-то зарифмованный бред.
Боцман с плавбазы "Советская Бурятия" уже полчаса читает свои стихи о похождениях по морям и океанам. Кряжистый, с перебитым носом и корявыми расплющенными ладонями, он смотрится в литературной гостиной довольно странно. Сиплым голосом он читает финальную строфу:
В душе бича одни заплатки,
Он вечно пьян и неимущ.
Любви мозолистые пятки
Не позовут из райских кущ!
Довольный собой, боцман подмигивает поэтессе с детским лицом и густыми кучеряшками. Поэтессу коробит от этого, но она сдерживается и не подает виду.
За боцмана принимаются Лосев и Прохоренко. Они кровожадно, как два пирата, расправляются с ним, наивно решившим, что его творчество встретит восторженный отзыв. С образованием у боцмана не ахти, и поэты смакуют его многочисленные грамматические ошибки и смысловые неточности. У нас это называется "давить блох".
Вдоволь напившись боцманской кровушки, Лосев и Прохоренко сыто переглядываются. Объединенные одним делом, они на время забыли о своих поэтических разногласиях.
Боцман играет желваками на скулах и с ненавистью молчит. По его скрюченному от злости лицу становится понятно, что в этой компании он в первый и последний раз.
- Так, ну что же... - невозмутимо объявляет мэтр. - Если все желающие изложить свое мнение высказались, предлагаю перейти ко второй части. У кого есть что-то новенькое?
- Можно мне, Дмитрий Анисимович?
Это Наталия Векшина. Она смотрит прямо перед собой, но видит не стену, а что-то далекое и загадочное, то, чего не замечают все остальные поэты. Наталия работает в школе преподавателем литературы в старших классах и живет только высокой поэзией.
- "Расстрелянная любовь", - трагическим голосом сообщает она нам название своих стихов.
Наши нервы давно как ружья,
Друг по другу палим навзлет!
Мы лелеем в душе бездушье,
Мы лелеем на сердце лед.
Помолчим. И опять навскидку
По лицу горьких слов свинцом.
Для убитой любви по нитке
Ткем мы савана платьицо!
- Я сейчас зарыдаю, - бубнит мне на ухо Вениамин Иванов.
После первого же лито мы вдвоем долго бродили по вечерним улицам, выясняя, кто из нас чем дышит. Обнаружив родство душ, Иванов получил право называть меня Витькой, а я его - Венькой. Венька - самый младший из всех литошников, он учится в десятом классе.
- Но рифма "свинцом" и "платьицо" мне нравится, - Венька суров, но справедлив.
Мэтр с сожалением признает вещь не очень удачной. На этот раз заветная синяя папка не раскрылась. В утешение Наталии мэтр шутит:
- Знаете, Наталия, ваши стихи почему-то вызывают ассоциацию с охотой на уток. Как говорится, целились в уток, а попали в любовь!
Слово берет начинающая, но уже пожилая поэтесса. За свое умение писать невероятно длинные стихи по принципу: что вижу, о том и говорю - ее прозвали Корякской песней. На этот раз она радует нас сценарием в стихах к пионерской линейке, который написала по просьбе старшей пионервожатой школы, где училась ее внучка. Сценарий увесистый, листов на пятнадцать.
- Конечно, я не буду вам читать все, я только хочу показать вам лучшие, с моей точки зрения, стихи.
Лучшие, с ее точки зрения, стихи представляют собой речевки:
"В небе алая заря, это отблеск Октября!", "Смирно встань, четвертый класс, слушай партии приказ!", "Мы шагаем дружно в ногу, пионерам дай дорогу!".
Полное оптимизма чтение Корякской песни будит в памяти полузабытые звуки барабанной дроби, красные галстуки и топот пионерских дружин в школьном спортзале.
- У меня вдогонку и в тему есть отличные детские стишки, - заявляет Венька:
К черту райские дали
И икон образины,
Всех святых расстреляли
И облили бензином!
- Это профанация и глумление! - возмущается поэтесса. - Дмитрий Анисимович, я требую, чтобы Иванов не читал порочащие мои стихи свои... какие-то частушки. Это совсем не к месту. И очень глупо!
- Иванов, прекрати юродствовать. Мое терпение не беспредельно, - сверкает молнией со своего олимпа Сударев.
- Слушай, а тебя Бурлаков сегодня в гости приглашал, - толкает меня в бок неугомонный Иванов.
Женька Бурлаков, как мне недавно объяснили, это отец русской демократии нашего города, тот самый бородач в кримпленовом костюме, сидевший рядом с Венькой на моем первом лито.
- Пойдешь? Кстати, у него сейчас на руках "Гадкие лебеди" Стругацких. Запрещенные, между прочим. Можешь взять на пару дней.
Я киваю ему головой и встаю:
- Дмитрий Анисимович, у меня тут кое-что новенькое появилось.
- Хорошо! Творят прозаики. Рассказ?
- Нет. Не идут рассказы. Стихи.
- Ну, что ж. Еще лучше. Слушаем!
- Названия еще нет. Почему про Нью-Йорк - не знаю. Просто получились вот такие стихи:
Когда небосвод захлебнулся солнцем,
Нью-Йорк, как свернувшийся в кольца удав,
Блестя чешуей этажей оконцев,
Смотрел на Христа, в нем Христа не узнав.
Печальный Христос прошагал Бродвеем,
Сметая хитоном окурки и пыль.
А сзади толпа извивалась змеем,
Который тянулся на тысячу миль.
И взгляды людей, будто сигареты,
Оранжево тлели тревожным огнем.
И были вопросы их без ответа:
- Что сделают с нами? Куда мы идем?..
Площадь похожа на чистый белый лист бумаги, наискосок перечеркнутый строчками наших следов. В конце строчек - мы с Венькой, словно два восклицательных знака. Мы ждем автобус. Снегопад уже закончился. На дальнем краю площади с пьедестала Ленин со свежевыпавшим на голову сугробом седых волос пристально и внимательно смотрит на нас. Лохматое лиловое небо так низко, что до него можно добросить снежком.
Венька экипирован грубым шерстяным пальто и порыжевшей кроликовой шапкой, которая когда-то считалась коричневой. В его наряд также входят новенькие башмаки малинового цвета сорок пятого размера. Накануне, точно такие же, я видел в магазине уцененных товаров по цене три рубля за пару. Мы стоим и разговариваем о высоких материях в ожидании автобуса, а в его чудесных уцененных башмаках отражается свет уличных фонарей.
Наш разговор прерывает появление из тьмы остановки нетрезвого мужика, такого же помятого, как и Венькины брюки. Мужик просит закурить. Лицо Веньки неожиданно становится озабоченно-глупым. Дернув худым задом, он нелепо приседает, задирает полы пальто и суетливыми движениями принимается рыться в карманах брюк. Ничего не обнаружив и испуганно вытаращив глаза, торопливо обыскивает пальто - сначала наружные карманы, потом внутренние. Он проявляет такое рвение в поисках, что мужику уже стало стыдно за свою просьбу закурить. Убедившись, что и в пальто сигарет нет, Венька оттопыривает полы и вторично проходится по карманам брюк. Мужик заворожено смотрит на эти конвульсии и безропотно ждет. Наконец Венька выпрямляется и виновато разводит руками. Ошеломленный мужик, покачиваясь, отходит в сторону.
- Слушай, ты ж не куришь! - вдруг вспоминаю я.
- Правда? - неискренне удивляется Венька и ухмыляется: - А я так старался... Забыл. Память ни к черту.
- Память? А тебе за такие фокусы морду еще не били?
- Пока нет. Тут главное - вовремя остановиться. Ты лучше стихи послушай.
Венька отставляет ногу и простирает руку вдаль:
Город рыбачий наш пьет, и что ж,
Писать о любви у ночного столика?
Тогда, когда город под вечер похож
На синий и длинный лик алкоголика!
В полупустом салоне автобуса Венька ведет себя, как получивший визу на выезд из страны диссидент. Он громко и с наслаждением читает свои стихи, перемежая их со стихами Бродского и Галича. Цитирует "Архипелаг ГУЛАГ" Солженицына... Насчет слабой памяти он нагло врал. Недавно при мне он прочитал страницу текста и тут же совершенно безошибочно воспроизвел ее по памяти. Уникум.
Проезжая мимо обкома партии, он, заливаясь смехом, рассказывает, что позавчера написал туда письмо о плачевном положении свободы слова и совести в нашей стране, о сбитом южнокорейском Боинге и о своем несогласии с войной в Афганистане.
- Слушай, Венька, тебе не кажется, что в твоей голове не мозги, а винегрет? - не выдерживаю я наконец офигевших взглядов оборачивающихся пассажиров.
Венька косит на меня свои сумасшедшие глаза и довольно ржет.
У Женьки Бурлакова собственный домик в районе, именуемом "Копай". Это на самом краю города, неподалеку от тюрьмы. До войны люди рыли здесь землянки и в них жили, отсюда и название - "Копай". Огород Женькиного дома выходит на берег бухты Бабья. Бухта печально известна тем, что в тридцать седьмом году на ее середину баржами вывозили врагов народа, расстреливали и сбрасывали в воду.
Женьке Бурлакову стукнуло тридцать три. Он небольшого роста, имеет бородку, небольшой животик, не пьет, не работает и гордится своим возрастом Христа. Живет он с художницей-оформителем кинотеатра "Океан", которая старше его на пять лет. Она кормит Женьку и свою двенадцатилетнюю дочь. К такому положению дел Бурлаков относится нормально:
- Работа убивает творчество! Свободный художник не может быть наемным рабочим.
Со своей первой женой он развелся по идейным соображениям. Видимо, на его свободное творчество она имела свою точку зрения.
Время от времени он устраивается на какие-то подработки, чтобы не получить статью за тунеядство, но ненадолго. Основные инструменты его домашнего творчества - приемник "Спидола", магнитофон "Маяк" и пишущая машинка. Женька шлепает на ней с утра и до вечера. Он печатает свои стихи и рассказы, самиздатовскую литературу, последние новости о Советском Союзе, переданные по "Голосу Америки" и записанные им на магнитофон, какие-то философские трактаты о коммунизме и свободе личности. Стихи он читает в лито, рассказы посылает в журналы, а философскими трактатами и перепечатками с "Голоса Америки" делится с надежными людьми.