в янтаре, в элегантной позе эмбриона, слушать волны и видеть танцующих au Moulin de la Galette
Мопассан - моя юность. Мопассан - моя первая любовь. И я забыл, как он может быть прекрасен. О, с первых строк каждой второй новеллы кажется, нет никого и не было лучше него, способного при помощи пары фраз прыгнуть от бурлящего веселостью бесстыдства к горчайшей иронии, оттуда, перекинув акведук в две-три строки, сыграть мизантропические желчные гаммы - и, наконец, сорваться в тончайшую фарфоровую роспись сумеречной печали. Подглядывающая камера и ренуаровская радость жизни сбрызгивают живой водой искусной отделки внутреннее убранство литературно-кинематографической церковки, куда нас приглашает полвека спустя Офюльс. В руках режиссера дирижерская палочка, и он ею пишет, взмахивая в бездонных небесах кисточкой, нанося на картину все менее и менее заметные штришки: "Цветы, гирлянды цветов, цветы!" Больбек, где бывал сам Ги, и который Офюльс с операторами не нарисовал, зато пропустил мимо него "игрушечный поезд" с куртизанками, разодетыми по столичной моде. Но его невозможно забыть, этот непоказанный нам Больбек, его совершенно нельзя забыть, будто бы ты побывал там лично. Отпуская камеру гулять по окрестностям сам режиссер забывает о ней, и вот она уже павой не спеша вытанцовывает с парижской улочки на второй этаж заведения госпожи Телье, где ни минуты покоя в выходные, ни дня без беготни по лестницам. Где девушки одаривают месье полузапретными удовольствиями. И где над дверью, отдавая девушкам должное, парни украшают цветами номер публичного дома, цифру "3". Камера прячется за покосившимися заборчиками французской провинции. Плывет вдоль станций и деревень, воссоздавая утраченный (и, может быть, никогда и не существовавший) сказочный и страшный мир Мопассана. Мир, где побывал и Пруст, отправив самого себя в юности во вторую поездку в Бальбек путешествовать в дачном поезде. Фильм - результат высшего режиссерского пилотажа. Экранизация трех новелл об удовольствии французского классика Максом Офюльсом это полтора часа дистиллированной красоты.
Эстетический дистиллят "Le Plaisir": хохочущие дамочки с зонтиками, смиренно расположившиеся в сельской повозке с достоинством, но нелепо подпрыгивающие дружно, когда кучер (Жан Габен) наедет на колдобины. Воспоминания художника о фотогеничных жестах влюбленной в него музы (Симоне Симон). Снобизм буржуа и насмешливость молоденьких мадемуазель (и среди них красивая Даниэль Дарьё), пожелавших купить бретельки, да выкинувших распоясавшегося коммивояжера (Пьер Брассер), принявшегося примерять товары на хорошеньких ножках надушенных и накрашенных попутчиц, на первой же остановке из поезда - "каков наглец!". Ах, как я мог забыть это сгорающее прямо в воздухе птицей Фениксом и тут же возрождающееся снова ежеминутное экзистенциальное не одиночество и не тоску, но удовольствие! Впрочем, то и дело больно кольнет в груди. Грустно-грустно. Кажется, что сокровенное пламя церковной свечи обожгло вдруг сердце. В его новеллах ни на что не похожее солнце как будто, только его солнце, особенное, необычное, растворяющее мягким светом омерзительное и неугодное, всю тлен и суету, превращая их в морской берег и девушку на морском берегу, и в загородные прогулки. И грусть у Мопассана - солнечная. Лучи светила на рассвете убаюкивают уставших, умирающих, любящих, измучившихся героев. Его лучи дарят им наслаждение, заставляя получать удовольствие от жизни даже поневоле. Лучи нежного солнечного света крошечными веточками своими, бутончиками нераспустившихся дорогих цветов, купленных в лавке графом возлюбленной, лепесточками щекочут тоскующие сердца зевающих по утру персонажей. И они с первых же строчек новелл ни чуточки не унывая пускаются в маленький, двух-трех страничный жизненный путь как на прогулку. В путь по инкрустированному озабоченными важными делами красавицами кукольному городку со снующими по нему каретами размером в спичечные коробки. По кукольной Франции, где поезда величиной с правую руку делают такие смешные "пых-пых", когда отъезжают прочь, а щебечущие пассажиры в белых дачных шляпах высовываются непослушными детьми из окошек поглазеть, помахать кому-нибудь рукой, и просто так.
Кто видел "Загородную прогулку" Жана Ренуара, тот может представить себе эту фавновскую вседозволенность, наивную пошлость случайных сценок и все-таки непорочность произведения искусства. Чистоту кино. Наследующего ангельской грации строк Мопассана - даже грязные истории который рассказывал с обезоруживающей добротой и сочувствием к несчастным, но таким забавным человеческим детенышам. Что должно было быть в груди у того, кто мог заставить плакать, пошутив о герое; кто мог показать божественное, распахнув всего только окно нараспашку в вонючие улицы или задернув руками шлюхи шторы в нищей каморке художника? Звенящее мелодиями из самых редких на свете музыкальных шкатулок ста-тридцати-четырех-камерное сердце, игравшее всю его жизнь сонаты и интермеццо. Мопассан улыбается, предлагая посидеть рядом с тобой в темноте. И тебе кажется, когда Офюльс выключает свет минуты на две, что гений...гений...сидит на расстоянии вытянутой руки и пересказывает тебе причиняющие боль и радость истории. И всегда щемит внутри от редкого удовольствия - точно маленьким молоточком постукивает кто-то по нервным твоим окончаниям. "Динь-динь-динь", и господа-клиенты проституток, обнаружив закрытой дверь в их счастливые ночи, усаживаются рядом, плечом к плечу, со смешными шляпами и тросточками, и смотрят на море, и говорят о море, и начинают внезапно спорить до хрипоты, и ссорятся - тоскуя по дамам. "Динь-динь-динь", и девочка плачет в ночи, и сострадательная куртизанка, ни разу за последние годы не засыпавшая в одиночестве, а потому скучающая, радостно спешит на помощь ей. "Динь-динь-динь", и парижанки из публичного дома заплакали в церкви, завороженные детской невинностью: непорочность маленькой девочки - триумф бессмысленной красоты. Режиссер вспоминает о камере, когда та совсем уже в бешенстве, отбежав от киноистории поодаль, подглядывает на расстоянии за собирающими полевые цветы пьяными девушками. Вспомнит, и махнет рукой, не удержать, мол, непослушную, и та приблудной собачонкой кружится, кружится, кружится, жадная до всего, всматриваясь в сельских жителей, не имеющих даже имени у Мопассана. Они мелькают в кадре доли секунды, и уже живут в вечности. Рисуя кисточками акварельки-безделицы, чтобы завтра отправиться продавать их на рынок на центральной площади, Офюльс на самом деле вдыхает в и так уже живые строки классика изобразительную жизнь. Колышется мир в воздухе, покачивая макушками домиков и церквей, как один из завсегдатаев публичного дома, когда тот закрылся на пару дней, непокрытой головой, приветствуя своего зрителя. Он нам улыбается. Он рад нам представить театр милых друзей и подружек. Он счастлив показать их нехитрую, но великую в мудром ее совершенстве мещанскую жизнь.
Сидит Мопассан в твоей комнате и улыбается добродушной... нет ехидной... нет добродушной... нет все-таки язвительной улыбочкой. И сердце твое полнится счастьем, от которого почему-то, стыдно признаться, господа, хочется плакать. И, совсем уж совестно, как это ни пошло, как ни банально - пусть, думается, разорвется твое четырехкамерное от строк писателя со ста-тридцати-четырех (и это только предположение!) камерным и кадров режиссера. Маленький кинематографический "Мулен Руж", снятый Максом Офюльсом с печальной насмешливостью над природой человеческой. Разводит руками он, встает с твоего кресла Мопассан, сердце замолкает, дрожь унимается, можно спокойно дышать, радоваться даже собственной грусти, и ловить прекрасное. Снова ловить прекрасное, и больше ничего. Смотреть на море и восхищаться его седыми волнами, и больше ничего. И успокаивать дитя, и больше ничего. И целовать красавиц, и больше ничего. Под сенью девушек в цвету быть похороненным, и призраком в маске лавировать в толпе танцующих на балу au Moulin de la Galette бессмертным невидимкой-денди. И больше ничего. Но и того достаточно.
Постойте-ка, а где же камера? Следуя за симпатичной дурочкой выпрыгнула она из окна в стремлении поймать прекрасное, и теперь обездвиженная фотографирует статичные кадры на пляже перед бурей: девочка пытается запустить белого змея, но тот, некрасиво дернувшись пару раз в развороченное тучами небо, шлепается о землю. Камера-инвалид следит за торжественной процессией главных героев, нашедших свое грустное счастье, и нет сил у нее, опечаленной, взмыть, как по нотам, пользуясь теплыми потоками воздуха, в потолок поднебесный - дать панорамный обзор. И Макс Офюльс, пожалев ее, решительно выключает дарующее сплошь наслаждения и гиперэстетические удовольствия, вызывающие эпилепсию-эйфорию зрительского восторга, мопассановское солнце. И грустный свет сходит на нет. И - просто грустно. И можно лечь на холодный песок у заговаривающих друг с другом морских волн, и, выслушав их немолчный шепот, задремать ненадолго, и больше ничего. Темнота. Тишина. Немота. Кувырком зритель падает в собственные уютные норки и норочки. В комфортабельное себя, где мопассановское солнце светит вечно. И замирает зритель на рассвете на побережье внутреннего моря, утопая в утреннем солнечном мареве - как в янтаре человеческим насекомым в элегантной позе эмбриона. И сидит потом в кофейнях потягивает кофейно-алкогольные коктейли из трубочек, слушая лагосский фанк 1970-х, хип-хоп 1980-х и британских эксцентриков, довольно улыбаясь, но все-таки отчего-то грустя.
"Ну, дорогой друг, счастье никогда не бывает веселым", - взлетает бумажным змеем мопассановская фраза осветить вместо солнца почерневшее небо напоследок. И тут же снова мрак. И нет ничего больше.