Рассказать об этом кино - все равно что поймать жар-птицу или птицу-феникс или любую другую из волшебного мира воображения. Нет ничего невозможного, но эти птицы любят свободно парить в небесах и не даваться в руки. Тайна ускользает не потому, что надменна или не хочет разоблачения, а потому, что боится умереть в руках человеческих и принести нам боль, неизбежной в случае разгадки, окончательной разлукой. Кино и в принципе невесомая несуществующая фантазия, живущая некоторое время в дрожаших на свету пылинках, в столпе мелькающих кадров, во фликере, в водопадах падающих на экран картинок. "Девушка" же и вовсе рассказана не словом, свободная от клещей нарратива, она воздушным облаком, расыпанной колдуном пыльцой в предрассветном тумане, едва-едва держится перед твоими глазами мгновение и вот уже, испуганное солнцем ли, недовольным взглядом, шумом улицы, исчезает, оставляя по себе легкое, волнующее черно-белое воспоминание. Альбикокко рисует тонкими кисточками, не пером. Это даже не тот случай, когда фильм рассказывается камерой. "Девушка с золотыми глазами" скорее медитирует на отдельных поэтических строчках затерянного манускрипта, щекочет воображение, заигрывая со зрителем, флиртуя но, как только начинаешь вникать в подробности истории, старательно вчитываясь в бледные полуистершиеся буквы текста, пытаясь разобраться в мотивах героев, - она тут уже улетает прочь.
Фильм, похожий на сказку, приснившуюся небогатому грустному молодому парижанину, году эдак в 1833-м. Кино, о котором больше и лучше рассказали бы кадры из него и музыка и Мари Лафоре. В "Девушке" камера вроде бродяги, случайно заглянувшего в большой город и с интересом рассматривающего жителей...На молоденькую девушку с приоткрытом от восторга ртом и нараспашку открытыми глазами, девушку, впервые посетившую столицу... На ребенка из глубокой провинции.... Камера заглядывается на все, что оказывается в ее фокусе, посматривает по сторонам, и отпускает хрусталик, когда устает, так, что картинка расплывается в заливаемое дождем оконное стекло, в улицу, на которую через это окно смотрит человек, на глаза которого непроизвольно накатываются слезы. Улицы Парижа не улицы Парижа, а переулки средневекового Багдада, куда ночью тайком выскальзывал погулять Гарун аль-Рашид. Вечные огни в кадре, машин, фонарей, искры отражаются в глазах девушек, капают в объектив расплавленным оловом и растекаются в чистый свет. Немой чувственный сон заснувшей с раскрытой недочитанной книгой сокровенных историй на коленках.
"Девушка" и есть сказка. Сказка из 1001 ночи. Одна из вариаций историй про таинственную принцессу, с которой знакомится богатый самодовольный юноша-сердцеед. Принцесса шепчет ему, что они будут любить друг друга вечно и она никогда не покинет его, если только он не будет спрашивать, как ее зовут, откуда она, и что за той дверью, на которой висит тяжелый замок. Тайна завораживает, сводит с ума больше, чем любовь, и багдадец, скажем, не выдерживает: девушка тут же превращается в птицу и шумно бьет крыльями, исчезая за горизонтом. Но "Девушка", экранизация новеллы Бальзака, будучи помещенная и в 1830-е Парижа, тоже ничего не потеряет. Сместите акценты, перепишите героинь, сделайте из незнакомки Мари Лафоре - Эстер Гобсек, все та же тайна будет витать где-то рядом, за кадром. Все равно кто - Растиньяк, де Рюбампре или Анри Марсе - станет тем самым хлыщом из группы молодых богатых бездельников, игры ради похищающих девушек и на спор соблазняющих их. Человек толпы или аристократ из парижских предместий, он окажется вовлечен в странную сказочную сладкую игру таинственной незнакомкой, которая не скажет своего имени, но будет страстно любить его. Сюжет "Девушки" вряд ли можно назвать сюжетом, сценарий-аннотация к книжке французского классика растворен в волшебном напитке. Как будто из птицы-истории, уже изначально казавшейся скорее притчей "не пытайся отобрать у красоты ее тайну", выщипали перья. Перья, отрывки, подслушанные обрывки диалогов, акварельные этюды к шедевру мастера, инкрустация сама по себе - вот что такое это кино. Это не рассказчик пьяный, это рассказчик спит и говорит сонным голосом историю своего сна: там, в сновидении связную и чарующую - здесь превращающуся в пошлейший всхлип французских романтиков.
Но фильм настолько хрупкий и прозрачный, что ни одно касание к нему не способно разрушить его обаяние и магию. Даже неволшебные сцены ленты, словно попадая в магический круг, начертанный джинном, кажутся нереальными. Рассказчик, автор, режиссер или, лучше сказать, самописное перо виртуозно уходит от главной темы, обманывая и путая слушателей и читателей, вязью проходя тут и там, интригуя и никогда не играя "крупным планом" точную линию сюжета. В моем идеальном кино основная история никогда не была бы рассказана перед софитами, но всегда на периферии, за сценой, за кадром, забрасывая истинных героинь в массовку, заглушая голос главного персонажа, живущего в эпизодах, вычурными высказываниями героев на авансцене. Главная героиня "Девушки с золотыми глазами" и появляется сначала в эпизоде, и словно уходит туда, за занавес, доигрывая свою роль в небольших сценках, однако уже навсегда смутив ум зрителей и Анри Марсе. Выписывая ближе к зрительским рядам, к полотну белого экрана несущественные, пошлые, пьяные сцены, перо-самописец, умело балансируя на грани китча, порой и вовсе отказывается сообщать необходимые для полноты картины подробности. Текст не рвется, но вдруг начинает писаться почти невидимыми чернилами, прострачиваяющих историю по краям - туда, смотри туда, читай между строк, а лучше, не читай вовсе. Пунктирная линия, писанная молоком или золотой нитью по золотистому же шелку, линия любви между обманувшей/обманутой и обманутым/обманувшим иногда вовсе пропадает с экрана, но, господи, как же чувствуется ее слабое дыхание, несмотря ни на что.
Камера подсматривает больше за героем, и никогда не говорит нам, что он точно в нее влюблен. Камера пристально и трогательно наслаждается идеальным лицом Мари Лафоре, но сама никогда и ни за что не пытается разгадать тайну ее героини. Путаясь в тканях, в паутинах ночных интерьеров, завороженная красотой и слезами девушки с золотыми глазами, невидимая миру фея, как в волшебном зеркале по просьбе мага, показывает ее жизнь, не стараясь вникать в закулисную жизнь незнакомки. Зато крутится под ногами в фотостудии, модном агентстве, и в духе Макса Офюльса живописует парчовую и никчемную жизнь небогатого денди. Наверное, не всем будет под силу вглядываться сквозь толщу этих напластованных друг на друга кинотканей, улавливая камертоном собственного сердца настоящие чувства - следить за пульсом и кардиограммами чужих сердец. Мелодия тайны и любви в шуме всей этой симфонии "дольче вита" фактически и не слышна, она лишь на минуту-другую взлетает под небеса - и только тогда почему-то, когда крупным планом фея рискует показать глаза Мари Лафоре, невероятно красивые и бесконечно печальные глаза влюбленной. И та же сбивающаяся с ритма мелодия задыхается, когда порхающая вокруг и около фея обращает внимания на омерзительного героя, героя, раздающего пощечины девушкам без зазрения совести, на то, как он умело причиняет ей боль - любя! И та же мелодия, кажется, вовсе глохнет, когда в фокус камеры Квинто Альбикокко попадает ее слеза.
Герой пытается дотянуться до тайны, сорвать покров, а затем, когда "обнаженную красоту", стынущую на ветру без савана таинственности, уносит за горизонт, вернуть любимую обратно. Обратно, конечно, разгаданную красавицу вернуть не получается: тайна оказывается обычной ложью, таинственность - извращенным расчетом. И вспыхнувшая невозможная любовь между робкой девушкой и наглым юношей, оказывается на линии огня. И гибнет слишком пошло и неправильно, чтобы с этим можно было согласиться. Кино при всем при этом как будто начисто лишено эмпатии, эмоций, и не требует к своим героям сочувствия. Да и какое может быть сочувствие к потрескавшейся фреске, иллюстрирующей одну из бесчисленных грустных ночей арабских сказок? Сказка не требует сочувствия, сказка просит только не быть разгаданной и требует лишь безоговорочной веры в себя. Но в любой хорошей сказке, как и в любом красивом кино, всегда есть ускольщающая от понимания неосновная мелодия, которую не высказать словами, последней нотой духов она единственная почему-то остается навсегда в твоем сердце. Слишком печальная и слишком восхитительная, несмотря на свое слабое дыхание, она слезами туманит твои глаза, но вспоминая ее - почему-то хочется пусть грустно, но и с наслаждением улыбнуться.